Разбиватель сердец (сборник рассказов) - Веллер Михаил Иосифович. Страница 19
– Что есть счастье? – глумливо отвечал неблагодарный дилетант.
– "Счастье есть удовольствие без раскаяния!" – вопил Ельников, роняя из карманов свои рукописные цитатники. – "Счастье в непрервыном познании неизвестного! и смысл жизни в том же!" "Самый счастливый человек – тот, кто дает счастье наибольшему количеству людей!"
– Вряд ли раб из Утопии, обеспечивающей счастье других, счастлив сам, – учтиво и здраво возразил Эльконд.
– "Неет счастья выше, чем самопожертвование", – воздел руки Ельников жестом негодующего попа.
– Это если ты сам собой жертвуешь. Чаще-то тебя приносят в жертву, не особо спрашивая твоего согласия, а?
Ельников выдергивал закладки из книг, как шнуры из петард, и они хлопали эжффектно и впустую: перед нами стоял явно несчастливый человек…
"Милый мой, хороший!
Долго ли еще я буду не видеть тебя неделями, а вместо этого писать на проклятое "до востребования"… Я уже совсем устала…
Павлик-шеф выхлопотал мне выговор за срыв сроков работы всей лаборатории. А требуется от меня ни больше ни меньше подготовить данные: как быть счастливым в любви… (А?)
А ведь легче и вернее всего быть счастливым в браке по расчету. Со сватовством, как в добрые прадедовские времена. Все чувства, что держала под замком, все полнее направляются на избранника, словно вынимают заслонки из водохранилища и набирающая силу рекап размывает ложе… Кто-то умный и добрый (как ты сама, пока не влюбилась) позаботится о выборе, и тогда тебе: предвкушение – доверие – желание – близость, а уже после: узнавание – любовь. Наилучшая последовательность для заурядных душ. А я – человек совершенно заурядный.
А внешность и прочее – так относительно, правда? Лишь бы ничего отталкивающего. Я понимкаю, как можно любить урода: уродство его тем дороже, что отличает единственного от всех…
Глупая?.. Знаю… когда созрпеет необходимость любить – кто подвернется, с тем век и горюем. Но только – прислушайся к себе внимательно, родной, будь честен, не стыдись, – на самом первом этапе человек сознательным, волевым усилием позволяет или не позволяет себе лююить. Сначала – мимолетнейшее действие – он оценит и сверит со своим идеалом. Прикинет. Это как вагон вдруг лишить инерции – тогда можно легким толчком придать ему ход, а можно подложить щепочку под колесо. Вот когда он разгонится – все, поздно.
Ах, предки были умнее нас. Когда у девушки заблестят глаза и начнутся бессонницы – надо выдавать ее замуж за подходящего парня. И с вами аналогично, мой непутевый повелитель…
И пусть сильным душам противопоказан покой в браке, необходимы страти, активные действия… они будут ногтями рыть любимому подкоп из темницы, но неспособны к мирной идилии… ведь таких меньшинство. Да и им иногда хочется покоя – по контрасту…
Господи, как бы я хотела хоть немножко покоя с тобой…
Твоя дура-Люська…"
И навалились мы всем гамбузом на любовь.
Нельзя, твердили, ее просчитать… Отчего так уж вовсе и нельзя? Примитивные женолюбы всех веков, малограмотные соблазнители прекрасно владели арсеналом: заронить жалость, уколоть самолюбие, подать надежду и отказать; восхититься храбростью и красотой, притянуть своей силой, поразить исключительностью, закружить весельем, убить благородством; привязать наслаждением и страхом…
Лишенная прерогатив Люся вошла в разработку ина общих основаниях. И коллективом мы скоро раскрутили универсальный вариант счастливой любви, – на основании предшествующего мирового, а также личного опыта; при помощи справочников, таблиц, выкладок и замечательной универсальной машины "МГ-34".
Мы учли все. На фундаменте инстинкта продолжения рода мы возвели невиданный дворец из физической симпатии и духовного созвучия, уважения и благодарности, радужного соцветия нежных чувств и совместимости на уровне биополей; спаяи швы удовлетворением самолюбия и тщеславия, пронизали стяжками наслаждения и страсти, свинтили консоли покоя и расписали орнаменты разнообразия, инкрустировав радостью узнавания, стыдливостью и откровенностью.
Мы были молоды и не умели работать не отлично. Нам требовалось совершенство. И мы получили его – как получаешь в молодости все, если только тебе это не кажется…
И когда в четырехтомной инструкции по подготовке данных была поставлена последняя точка, Казанова выглядел перед нами коммивояжером, а Дон Жуан – трудновоспитуемым подростком. Мы были крупнейшими в мире специалистами по любви. По рангу нам причиталось витать в облаках из роз и грез, не касаясь тротуаров подошвами недорогих туфель, купленных на зарплату младших научных сотрудников.
Институт вслух ржал и тайно бегал к нам за советами.
А мартовское солнце копило чистый жар, небесная акварель сияла в глазах, ватаги пионеров выстреливались из дверей с абордажными воплями, спекулянты драли рубли за мимозки и коварные скамейки раскрашивали под зебр те самые парочки, уют которым предоставляли.
Но если раньше осень пахла мне грядущей весной, – теперь весна пахла осенью… На беспечных лицах ясно читались будущие морщины. И имя «Эльконд» вонзилось в совесть серебряной иглой.
Наверное, мы сделались мудрее и печальнее за эти полгода. Усталая гордость легла в нас тяжело и весомо. Хмуроваты и серы от зимних бдений, мы были готовы дать этим людям то, о чем они всегда мечтали. Счастье и любовь – каждому.
Избегая огласки, мы обратились в Центральное статистическое бюро и прогнали двести тысяч карточек.
– А как меня на работе отпустят? – тревожилась Матафонова Алла Семеновна, 34 года, русская, не замужем, бухгалтер Ленгаза, образование среднее… воробушек серый и затурканный.
– Оплатят сто процентов, как по больничному, – успокаивал я.
– Я больна? – пугалась Алла Семеновна, и на поблекшем личике дрожало подозрение, что институт-то наш – вроде онкологического.
– Вы здоровы, – ангельски сдерживался Павлик-шеф. – Но… – и в десятый раз внушал, что летнего отпуска она не лишится, стаж, права, положение, имущество сохранит, – а вдобавок…
– Ах, – чахло улыбнулась Алла Семеновна, уразумев, наконец. – Не для меня все это. Я ведь неудачница; уже и свыклась, что ж теперь… рученькой махнула.
Уж мне эти сиротские улыбки ютящихся за оградой карнавала…
К Маю Алла Семеновна произвела легкий гром в родимой бухгалтерии. Зажигая конфорку, я глотал смешок над потрясенным Ленгазом.
Возник кандидат непонятных наук со старенькой мамой (мечтавшей стать бабушкой) и новыми "Жигулями". Мил, тих, спортивен, в пристутсвии суженой он впадал в трепет. Грушевый зал «Метрополя» исполнился скромного и достойного духа счастливой свадьбы неюной четы. Невеста выглядела на ослепительные двадцать пять. Сослуживцы, сладко поздравляя, интересовались ее косметикой.
Развалившись вдоль резной панели, мы наслаждались триумфом, как взвод посаженных отцов. Олаф сказал речь. В рюмках забулькало. Закричали "горько!". Запахло вольницей. Нетанцующий Лева Маркин выбрыкивал «русскую» с ножом в зубах, забытым после лезгинки. Игорь "разводил клей" с джинсовой шатенкой: две модные каланчи…
В понедельник все опоздали. Игорь предъявил помаду на галстуке и тени у глаз и потребовал отгул. Нет – три отгула! И все захотели по три отгула. И попросили. По пять. И нам дали. По два.
Отоспавшись и одурев от весенней свежести, кино, газет и телика, я заскучал и сел на телефон. Люся нежно звенькнула и бросила трубку. У паникующего Левы Маркина обед убегал из кастрюль, белье из стиральной машины, а жена – из дому: сдавать зачет. Мама Павлика-шефа строго проинформировала, что сын пишет статью. Олаф отпустил дочку с мужем в театр и теперь спасал посуду и мебель от внучки.
А ночью я проснулся от мысли, что хорошо бы, чтобы под боком посапывала жена – та самая, которой у меня нет. Черт его знает, куда это я распихал всех, кто хотел выйти за меня замуж…