Воспоминания бывшего секретаря Сталина - Бажанов Борис. Страница 4

Во время ленинского доклада придворный фотограф (кажется, Оцуп) делает снимки. Ленин терпеть не может, чтобы его снимали для кино во время выступлений — это ему мешает и нарушает нить мыслей. Он едва соглашается на две неизбежных официальных фотографии. Фотограф снимает его слева — тогда в глубине в некотором тумане виден президиум; потом снимает справа — виден только Ленин и за ним угол зала. Но на обоих снимках перед Лениным — я.

Эти фото часто печатались в газетах: «Владимир Ильич выступает последний раз на съезде партии», «Одно из последних публичных выступлений т. Ленина». До 1928 года я фигурировал всегда вместе с Лениным. В 1928 году я бежал за границу. Добравшись до Парижа, я начал читать советские газеты. Скоро я увидел не то в «Правде», не то в «Известиях» знакомую фотографию: Владимир Ильич делает последний политический доклад на съезде партии. Но меня на фотографии не было. Видимо, Сталин распорядился, чтобы я из фотографии исчез.

Этой весной 1922 года я постепенно втягивался в работу, но больше изучал. Наблюдательный пункт был очень хорош, и я быстро ориентировался в основных процессах жизни страны и партии. Некоторые детали иногда говорили больше долгих изучений. Например, я мало что могу вспомнить об этом XI съезде партии (1922 года), на котором я присутствовал, но ясно помню выступление Томского, члена Политбюро и руководителя профсоюзов. Он говорил: «Нас упрекают за границей, что у нас режим одной партии. Это неверно. У нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме». Зал ответил бурными аплодисментами.

(Вспомнил ли об этом выступлении Томский четырнадцать лет спустя, когда перед ним открылись двери сталинской тюрьмы? Во всяком случае он застрелился, не желая переступить её порог.) Справедливость требует отметить, что в тот момент я ещё питал доверие к своим вождям: остальные партии в тюрьме; значит, так и надо и так лучше.

В апреле-мае этого года я отдал себе отчёт в том, как происходит эволюция власти. Было очевидно, что власть всё больше сосредоточивается в руках партии, и чем дальше, тем больше в аппарате партии. Между тем мне бросилось в глаза одно важное обстоятельство. Организационные формы работы партии и её аппарата, которые определяли эффективность работы, были сформулированы в виде её устава. Но устав партии в основном имел тот вид, в каком он был принят в 1903 году. Он был немного изменён на VI съезде партии летом 1917 года. VIII партийная конференция 1919 года внесла тоже некоторые робкие изменения, но в общем устав, годный для подполья дореволюционного времени, совершенно не подходил для партии, находящейся у власти, и чрезвычайно стеснял её работу, не давая ясных и точных нужных форм.

Я взялся за работу и составил проект нового устава партии. Переделал я его очень сильно. Проверив всё, я напечатал на машинке два параллельных текста: налево — старый, направо — новый, подчеркнув все изменённые места старого и новые места моего текста.

С этим документом я явился к Кагановичу. Его секретарь Балашов заявил мне, что товарищ Каганович очень занят и никого не принимает. Я настаивал:

— А ты всё-таки доложи. Скажи, что я по очень важному делу.

— Ну, какое у тебя может быть важное дело, — урезонивал меня Балашов.

— А ты всё-таки доложи. Не уйду, пока не доложишь.

Балашов доложил. Каганович меня принял.

— Товарищ Бажанов. Я очень занят. Три минуты — в чём дело?

— Дело в том, товарищ Каганович, что я вам принёс проект нового устава партии.

Каганович был искренне поражён моей дерзостью.

— Сколько вам лет, товарищ Бажанов?

— Двадцать два.

— А сколько лет вы в партии?

— Три года.

— А известно ли вам, что в 1903 году наша партия разделилась на большевиков и меньшевиков только по вопросу о редакции первого пункта устава?

— Известно.

— И всё ж таки вы осмеливаетесь предложить новый устав партии?

— Осмеливаюсь.

— По каким причинам?

— Очень простым. Устав крайне устарел, годился для партии в условиях подполья, никак не отвечает жизни партии, которая у власти, и не даёт ей необходимых форм для её работы и эволюции.

— Ну, покажите.

Каганович прочёл первый и второй пункты в старой редакции и новой, подумал.

— Это вы сами написали?

— Сам.

Потребовал объяснений. Объяснения я дал. Через несколько минут просунувшаяся в дверь голова Балашова напомнила, что есть люди, которым обещан приём, и пришло время для какого-то важного заседания. Каганович его прогнал:

— Очень занят. Никого не принимаю. Заседание перенести на завтра.

Около двух часов читал, смаковал и обдумывал Каганович мой устав, требуя объяснений и оправданий моим формулировкам. Когда всё было кончено, Каганович вздохнул и заявил:

— Ну, заварили вы кашу, товарищ Бажанов.

После чего он взял трубку и спросил у Молотова, может ли он его видеть по важному делу (Молотов был в это время вторым секретарём ЦК).

— Если ненадолго, приходите.

— Пойдём, товарищ Бажанов.

— Вот, — заявил, входя к Молотову, Каганович. — Вот этот юноша предлагает не более, не менее, как новый устав партии.

Молотов был тоже потрясён.

— А знает ли он, что в 1903 году…

— Да, знает.

— И тем не менее?..

— И тем не менее.

— И вы этот проект читали, товарищ Каганович?

— Читал.

— И как вы его находите?

— Нахожу превосходным.

— Ну, покажите.

С Молотовым произошло то же самое. В течение двух часов проект устава разбирался по пунктам, я давал объяснение, Молотов любопытствовал:

— Это вы сами написали?

— Сам.

— Ничего не поделаешь, — сказал Молотов, когда дошли до конца проекта. — Пойдём к Сталину.

Сталину я тоже был представлен как юный безумец, который осмеливается тронуть достопочтимую и неприкосновенную святыню. После тех же ритуальных вопросов — сколько мне лет, знаю ли я, что в 1903 году, и после формулировки причин, по которым я полагаю, что устав надо переделать, было опять приступлено к чтению и обсуждению проекта. Рано или поздно пришёл вопрос Сталина: «И это вы сами написали?» Но в этот раз за ним последовал и другой: «Представляете ли вы себе, какую эволюцию, работы партии и её жизни определяет ваш текст?» — и мой ответ, что очень хорошо представляю и формулирую эту эволюцию так-то и так-то. Дело было в том, что мой устав был важным орудием для партийного аппарата в деле завоевания им власти. Сталин это понимал. Я тоже.

Конец был своеобразным. Сталин подошёл к вертушке. «Владимир Ильич? Сталин. Владимир Ильич, мы здесь в ЦК пришли к убеждению, что устав партии устарел и не отвечает новым условиям работы партии. Старый — партия в подполье, теперь партия у власти и т. д.» Владимир Ильич, видимо, по телефону соглашается. «Так вот, — говорит Сталин, — думая об этом, мы разработали проект нового устава партии, который и хотим предложить». Ленин соглашается и говорит, что надо внести этот вопрос на ближайшее заседание Политбюро.

Политбюро в принципе согласилось и передало вопрос на предварительную разработку в Оргбюро. 19 мая 1922 года оргбюро выделило «Комиссию по пересмотру устава». Молотов был председателем, в неё входили и Каганович и его заместители Лисицын и Охлопков, и я в качестве секретаря.

С этого времени на год я вошёл в орбиту Молотова.

С уставом пришлось возиться месяца два. Проект был разослан в местные организации с запросом их мнений, а в начале августа была созвана Всероссийская партийная конференция для принятия нового устава. Конференция длилась три-четыре дня. Молотов докладывал проект, делегаты высказывались. В конце концов была избрана окончательная редакционная комиссия под председательством того же Молотова, в которую вошли и Каганович и некоторые руководители местных организаций, как, например, Микоян (он был в это время секретарём Юго-восточного бюро ЦК), и я как член и секретарь комиссии. Отредактировали, и конференция новый устав окончательно утвердила (впрочем, формально его ещё после этого утвердил и ЦК).