Великий Сатанг - Вершинин Лев Рэмович. Страница 44
Офиц-и-и-ант! Еще водочки!
В зале темнеет. Перед моим столиком возникают две… нет, одна… фигура… гадкий гном, мерзкий носатый ли-ли-пут. Огромный ли-ли-пут, ростом почти с Иг!.. с Иг’горя Ив-вановича…
О чем это он? Пытаюсь сосредоточиться. Трудно.
– Вставай, красотка! Йошко Бабуа хочет с тобой танцевать сегодня!
Уйди, карлик… не хочу… никого не хочу…
– Я — Бабуа!
Зачем он так кричит? Ведь у меня же болит голова!
В зале становится совсем тихо. Все умолкли. Все чего-то ждут. Отпусти руку, нахал, мне больно!..
– Дэвочка, — спокойно говорят мне, — музыка ждет!
– Не хочу-у-у! — ору я. Или шепчу?
– Ты нэ понымаешь, дэвочка! Я — Бабуа, и ты пойдешь со мной. Сначала мы будэм танцевать. А потом пить шампанское навэрху. Я так хочу. Ты понымаешь тэпэр?
Меня больно хватают за руку и тащат из-за столика; завтра наверняка появятся синяки, думаю я и тут же забываю о таких пустяках, потому что противные губы, пахнущие табаком и спиртом, впиваются мне в рот и мерзкий язык злобно, гнусно втискивается меж сжатых зубов.
Я кричу. А вокруг — никого. Люди жмутся к стенкам, их нет, только белые маски где-то далеко, и носатые чернявые рожи скалятся вокруг…
Аль! Алька! Трус, ничтожество, помоги!.. Эвелина, где ты?!
Никого. Нет людей. Только кривые ухмылки и шепоток:
– Бабуа, Бабуа! Глядите: Бабуа гуляет!
Божечка, неужели же им интересно?
Туман вдруг рассеивается. И меня становится как будто бы две: одна плачет, вырывается, а ее тащат в круг злобных гоблинов, и некому ей помочь, а другая Я смотрит на все точно со стороны; эта вторая Я бесплотна, ей не страшно, она просто стоит и видит все, что происходит.
Она видит: давешний смуглый парень удивительно легко прорывает кольцо, толпящееся вокруг меня первой. Он останавливается напротив того, кто рвет с меня жакет, и улыбается спокойной, дружелюбной улыбкой.
– Отпусти сестру, друг-землянин, ибо сказал Вождь: поднявший руку на сестру — плохой брат и не благо творит!
Ослепительно белым оскалом щерится носатая рожа.
– Пшел вон, бичо!
И шуршащий шепот от стенок, из дальних углов:
– Парень, отойди, не нарывайся, это же Бабуа!
И поверх шепотка — мелодичный, чуть гортанный голос:
– Позволь напомнить, друг-землянин, что и так заповедал Вождь: не внимающий слову блага — не брат!
Короткий смешок.
– Э! Понюхай, бичико, и подумай: пора ли тебе умирать?
Перед самым лицом паренька покачивается узкое лезвие, выпрыгнувшее из наборной рукоятки.
Хватка разжимается, и Я первая падаю на стул, судорожно стягивая края порванного жакета. Прямо передо мной две тени: большая и маленькая. О чем это они? Та Я, что, никому не видимая, стоит в стороне, слышит:
– Жаль, землянин, но велено Вождем: не слышащий — пусть умолкнет…
Мгновение тишины. И вновь голос, уже не мелодичный, напротив, отливающий сталью:
– Нгенг!
Только одно слово, похожее на плевок.
Знакомое слово… Я слышала его раньше, но где? Ах да, это же дархи; именно так говорила Чала всякий раз, когда при ней вспоминали ее первого мужа.
Почему так тихо? Совсем-совсем тихо…
Только медленно звучит в густых от дыма сумерках ресторана:
– Дай. Дан. Дао. Ду…
И тотчас взрывается тишина. Большая тень взлетает в воздух, на кратчайший миг словно бы зависает, перекувыркивается и с визгом летит к стене, переворачивая столы. Звон стекла, крики, ругательства. Круг гоблинов, только что мешавший дышать, распадается…
Какой грохот… и как чудовищно болит голова!..
Кто-то маленький, чернявый, с измятым лицом, похожим на комок взбитого фарша, прикрывается табуреткой и вопит, булькая кровавыми пузырями:
– Братва! Бабуа бьют!
Крик угасает в табачном чаду, в душном запахе пота, вместе с плавно опадающими на пол пиджаками. Груда тел в центре зала то рассыпается, то слипается вновь, и мальчишка прыгает вокруг нее, время от времени ныряя в месиво и нанося короткие удары, после каждого из которых что-то внутри горы людей болезненно вскрикивает.
Первая Я визжит, закрыв лицо руками; вторая Я наблюдает. Паренек дерется умело и красиво; не так, как Аль: Аллан почти не движется, он просто стоит, а те, кто напал, отлетают от него, словно наткнувшись на стенку; и дружок его, психованный журналист, я видела однажды, тоже дерется не так: Яник просто бьет бутылкой о бутылку и кидается вперед, полосуя все, что стоит на пути. Нет, парнишка напоминает скорее всего Эвелину: такие же прыжки, такие же движения, но все, пожалуй, отточеннее и четче, чем у Эвки…
На полу хрипят и ползают те, кто уже не может встать, к запаху дыма и пота добавляется нечто удушливо-кислое, выворачивающее; вновь возникает тот, большой и носатый — в одной руке нож, другая висит плетью, он криво улыбается и идет прямиком на меня, мне страшно… но мальчик уже рядом, а на скользкой стойке, притопывая пухлыми ножками, надрывается ветеран земной сцены:
– Бабуа, стой! Бабуа, не будь идиотом, ты его не знаешь — это артист!
Совсем рядом — противное хлюпанье.
Носатый ломается пополам, воет, рухнув на колени, и упирается лбом в линолеум, а вопль старичка переходит в пронзительный визг:
– Лончик, деточка, я тебя умоляю, береги пальцы!
Снова рев и копошение на танцплощадке в центре зала.
Сирена. Топот сапог.
Ничего не вижу. Только обрывок властного крика:
– Стояааа…
Чмокающий всхлип. На мой столик тяжело шлепается кобура с обрывком портупеи.
– Лончик, перестань! — Визг, похожий на иглу бормашины, режет барабанные перепонки. — Эти при исполнении!
Та Я, которая видит и слышит, начинает исчезать.
Дымка. Пробки в ушах. Сквозь плотно сжатые пальцы не видно совсем ничего, только гадостный запах становится гораздо гуще.
Нечеловеческий вой:
– Отвэтите, суки, гадом буду! Я — Бабуа-а-а… Ааааа…
Глухие удары, словно кого-то бьют сапогами.
И совсем уже издалека, едва различимо:
– Лоничка, хватит уже! Это профессионалы, они справятся. Ой, ребятки, а можно я тоже чуточку вдарю, а?..
Тьма.
…Не помню, как я оказалась в номере. Толстячок, потирая оцарапанную лысину, доказывал что-то в передней хмурому, тяжело дышащему сержанту. Грубая циновка, хоть и покрытая пледом, казалась пыточной решеткой.
Боже, как стыдно!..
Паренек принес воды.
– Выпей, сестра, тебе будет легче.
– Почему ты называешь меня сестрой?
– Ты красивая. Ты похожа на птицу токон.
Господи всемилостивый, какие у него глаза! Он смотрит на меня, как я в детстве глядела на отцовскую Библию. И пальцы его, массирующие мою ушибленную ногу, медлят уходить, задерживаются, но осторожно, робко… Он отводит взгляд. Боже мой, это же еще ребенок… Но не карлик. Он — мужчина. С таким спокойно, такой не обманет, не предаст, не бросит. Все, Катька, все, принцев нет, они остались в сказках, ты одна… Но я же не хочу быть одна, я не могу, не справлюсь, я же не Чала…
Сухие твердые пальцы смелеют; как они ласковы, эти руки, только что месившие стадо пьяных мужиков! Нежно-нежно, почти трепетно касаются они меня, и я изгибаюсь, я расслабляюсь, чтобы ему было удобнее.
Скрипит дверь.
– Ой! — говорит кто-то, кажется, толстячок, и дверь скрипит снова.
Прикрываю глаза. Юбка сползает с бедер, я привстаю, помогая ей поскорее перестать мешать; внутри меня поднимается теплая волна, словно разогревая туго сжатую пружину… сейчас она разожмется… Господи, ну как же давит лифчик!.. О!.. Нет, уже не давит… мне легко и сладко…
Меня крепко обнимают, властно и бережно одновременно; он трется лбом о мои губы, словно не замечая, что они раскрыты, что они ждут его, и шепчет, шепчет…
– Кесао-Лату, — бормотание его еле слышно, невнятно, — Кесао-Лату… Ты не такая, как все. Наставница Тиньтинь Те ложилась на спину и отдавала приказы. Она учила, а ты даришь, о Кесао-Лату…
Шепот захлебывается, гаснет в сбивчивом дыхании.
Прижимаюсь теснее. Еще теснее…