Великий Сатанг - Вершинин Лев Рэмович. Страница 43

И никогда в компании, когда даже в духе была, ни песенки не спела, как ни просили.

А вот в тот раз я Чалу даже и не заметила сразу; Ози Игоря Ивановича тут же вытолкала, а ее послала за врачом, даже накричала, кажется… подумайте только: на Чалу кричать!.. а сама села рядышком со мной, ну точно как мама, взяла за руку и говорит: ты, девонька, меня слушай, Чалку не слушай, она у нас королева, а мы-то с тобой дуры бабы, вот я тебе, как дура дуре, и скажу: мужичишка твой к тебе еще приползет, козел старый, не может того быть, чтобы к такой, как ты, да не приполз, а вот сама ты, Катюнечка, слушай-слушай, так вот, ты сама уматывай-ка из моделей, потому как сейчас, не приведи Господь, выскочишь со зла да сдуру за какого-нибудь лоха, вроде моего первого… я ведь, говорит, такая же дурочка была, в первую машину прыгнуть норовила, жизни не знала, Аркашку не слушалась… так что ты, девонька моя, меня не повторяй, мне-то, идиотке старой, уже некуда отступать…

Сидели мы, значит, и выли вдвоем; а тут и Чала входит с доктором, и Ози ей с ходу: слышь, Чалка, Катюха у тебя больше не работает, к маме ее отправляем, ясно?! А Чала, умница, поглядела на нас, глаза прищурила и головой кивнула: ладно, мол. И вдруг подсела к нам, обняла, да как завоет — куда там нам с Ози!..

Так и ревели мы, три бабы-дуры, пока доктор, спасибо ему, каплями не отпоил…

А полгода спустя я познакомилась с Эвелиной. Сестра милосердия в зооклинике — это, конечно, не ведущая модель салона мадам Ранкочалария-Нечитайло, но на жизнь нам с мамой хватало вполне, и бабулю похоронили честь по чести, а на мужиков я, честно скажу, глядеть не могла, хотя и подкатывались. Вот и привезли к нам Эвку — на длиннющей черной машине с затемненными стеклами; я в такой каталась только однажды, когда меня вовсю кадрил сынок кого-то из кобальтовых воротил. Привезли, тут же на носилки и сразу в операционную. Ранения были не то чтобы так уж опасны, но очень странные для зверюшки; она вела себя молодцом, только тихонько скулила и смотрела на нас большими печальными глазами. Я взяла ее за руку, как Ози меня, и погладила по голове, а она посмотрела на меня, словно ребенок, и вдруг начала тереться щекой…

Это потом уже зоопсихологи объяснили мне, что Эвелина — не совсем обезьяна. То есть обезьяна, конечно, но не совсем. Не знаю, как лучше сказать. Но у нее не только глаза человеческие, а и разум тоже почти как у нас. И умеет она очень многое…

За восемь ночей, что я просидела над ее постелью, бедняга отвыкла быть без меня; когда ее приехали забирать, сперва хныкала, упиралась, кричала, потом начала отмахиваться от санитаров, а потом вдруг взвилась с места — и я увидела в первый и, надеюсь, в последний раз, что на самом деле умеет ласковая и послушная Эвочка… Я тогда перепугалась ужасно, думала: кого-нибудь она обязательно убьет, но все обошлось; теперь-то я знаю, что Эвелина убивает только тогда, когда без этого никак не обойтись…

Крутили ее ввосьмером и не сразу справились, но все же связали и увезли. А напослезавтра меня пригласили в Звездный Дом, угостили кофе с молоком, как я люблю, и разложили все по полочкам. Я думала отказаться, но тут в комнату вбежала Эвка и принялась визжать и подпрыгивать, а потом притащила откуда-то и засунула мне в руки своего любимого плюшевого львенка. Вот так я и стала личным секретарем Президента ДКГ, а главное — нянькой, воспитательницей, подругой и старшей сестрой сверхтелохранителя Большого Босса.

…Ну что, Катька, пора?

«Да!» — ответила я сама себе, поглядела напоследок на фотографии, улыбнулась маме и Чале, послала воздушный поцелуй Ози, щелкнула по носу Эвелину. А господину Холмсу опять показала язык. Причем весьма торжественно. Никуда ты не денешься от меня, глупый-глупый Алька! Утречком прилетишь, а я тебя — цап! — и в церковь, и выйдем мы с тобою оттуда, как положено: мистер и миссис Аллан Холмс. И не позволю я тебе трястись из-за того, что я, видите ли, тебя моложе. Ученая уже. И вообще, пойду-ка я прямо сейчас к тебе в номер, займу его нагло и приготовлю все к твоему приезду; и попробуй хоть слово сказать, нос откушу!

И я успела сделать все, и пастор оказался седенький и очень милый, и прическа — просто прелесть, и белое платье с коротенькой фатой — как раз такое, как когда-то у мамы; даже не помню, как бежала я по улице, возвращаясь в «Ореанду» с горой покупок. Мужики оглядывались мне вслед, бабье шипело. Ну и что? Когда женщина счастлива, все вокруг прекрасно, даже подруги!

Дверь Алькиного номера была приоткрыта, и я вошла без стука, соображая на ходу, что сказать горничной. Но никакой горничной там не было, и вещей Алека почему-то тоже не было, хотя он, точно помню, оставил чемоданчик, когда уезжал позавчера, зато на полу лежали какие-то ужасные грубые циновки, а перед стенным зеркалом разминался незнакомый смуглый паренек в ярких шароварах.

Проскочила, что ли?

Пожав плечами, я вышла в коридор, посмотрела на табличку с номером — и зашла снова.

В комнате, оказывается, были двое. Парнишка по-прежнему плавно изгибался перед зеркалом, а в единственном кресле, задвинутом в угол, плотненько сидел лысоватый, довольно полный старичок в халате с бордовыми драконами. Он внимательно изучал свежий выпуск «Ночей Копенгагена» (какая гадость!) и тоненько хихикал. Увидев меня, лысенький засуетился, уронил куда-то журнальчик, вскочил и неожиданно изящно шаркнул ножкой:

– Какая приятная неожиданность!

Тут я его узнала. Днем, когда я шла в город, он истошно вопил в нижнем холле, что, как ветеран земной сцены, возмущен, что номер для его артиста снят с брони. Я спросила: как они тут оказались? Они ничего не знали. Администрация сообщила им только то, что другой, ничем не худший номер, вот этот вот самый, неожиданно освободился, и предложила вселяться…

Извинившись, я вышла. И у меня хватило еще сил, удерживая слезы, спуститься в подвальный бар.

В баре было прохладно, сумрачно и пусто.

Несколько ранних посетителей за столиками у дальней стенки и я. Одна. Совсем одна. Как три года назад, только еще хуже. Много хуже. Ой, Боженька, да как же мне плохо!..

Официант! Телефон, пожалуйста! Скорее, прошу вас!..

Кнопка за кнопкой: восемь-один-ноль-один-девять-четыре-семь-ноль-пять-пять-ноль.

Гудок. Щелчок.

Чала! Чалочка!

И гулкий, не ждущий ответа голос Игоря Ивановича: «Говорит автоответчик семьи Нечитайло. Мы уехали в отпуск. Вернемся после двадцать шестого или немного позже. Сообщение можете оставить…»

Но я не хочу оставлять сообщений, мне плохо, неужели вы не понимаете, мне очень плохо…

Официант, водки, пожалуйста! Да-да, двойную!

Огонь обжигает глотку, но легче не становится.

Снова — кнопки: восемь-один-ноль-два-четыре-семь-восемь-пять-два-один-три.

Короткие гудки. Сброс. Набор. Щелчок.

Ози!!!

Сброс. Короткие гудки.

Официант! Еще водки! Только не надо разбавлять!.. Ладно, друг, не обижайся, это я шучу так…

Ну-ка: восемь-один-ноль-четыре-четыре-семь-ноль-два-восемь-один-один.

Гудок. Щелчок.

Мама! Мамулечка! А кто? Что с ней?! Обследование? Какое обследование? Ой, Господи!.. Но ничего опасного, тетя Клара? Да, конечно, прилечу… У меня? Скажите маме, что со мной все в порядке…

Официант! Теперь джин! Без всяких тоников!

Тепло разливается по телу, в голове приятно гудит. Думается легче. Аль… Ну и как тебя назвать? Трусом? Ничтожеством? Или просто — подлецом?! Не знаю. Надо подумать. Надо понять. Я же не просила тебя ни о чем в тот вечер: мы могли поздороваться и разойтись, Аль… а теперь — зачем эта дурацкая фата? Зачем прическа? Что я скажу старому ласковому пастору?..

Дрянь! Трепло и трусло!

Я смотрю в полумрак. Зал незаметно заполнился, и в синевато-розовом тумане движутся, прижимаясь друг к дружке, расплывчатые фигуры. Карлики! Злые, злые карлики! Разве вы, вы все, знаете что-то о любви? Разве умеете любить?

Трусы… пигмеи…

А ты, стин Аллан Холмс, хуже всех… мразь и предатель.