Весы - Вежинов Павел. Страница 21
Кажется, я здорово покраснел. Обычная, банальная история, и потому-то особенно отвратительная.
– Значит, из-за этого я столько лет не приезжал сюда?
– Выходит так.
Я был до бесконечности смущен. И до крайней степени унижен.
– Все бы мог допустить о себе, – чуть слышно сказал я. – Но никогда бы не подумал, что окажусь мелким обманщиком.
– Нуды не очень! – одернула меня Марта. – Это не так! Раз я говорю, значит, правда! Но ты ничего другого и не можешь подумать, потому что не знаешь себя. Ты, в сущности, сильная и горячая натура, если чем-то загоришься, этот пожар не погасишь, лучше и не пробовать. Да ты даже нам не сообщил, что женишься. И на свадьбе у тебя никто не был.
– Нечего сказать, утешила, – мрачно заметил я. – А эта… Вера, – она замужем?
Это была моя последняя надежда, которая тут же рухнула.
– Нет! Будь она замужем, нам и говорить бы сейчас не пришлось: было, да сплыло. Но она так и осталась в девках по сей день. Да чего другого ждать, – где ты ни пройдешь, одни развалины да пепел остается…
– И что она здесь делает одна?
– Она не одна, ходит за стариками, вроде меня. Теперь она начальник почты, в этом все и дело. Я бы и хотела промолчать, но ведь ты завтра же побежишь на почту названивать в Софию. Лапочка, как ты там без меня, крепко целую и прочее. Вот я и хочу уберечь ее хотя бы от этого.
– Глупости! – сказал я. – Она знает, что я приехал?
– Знает… я ей сказала. Предупредила обо всем, даже о твоем состоянии. Она приняла все как будто спокойно, взяла с меня обещание ничего не говорить тебе. Я, конечно, пообещала, хотя хорошо знала, что все равно расскажу. У меня не было другого выхода. Ты… ты должен знать о себе все. Насколько я понимаю, ты за этим сюда приехал.
– Именно! – с горечью ответил я.
Мы проговорили еще с полчаса. Сестра рассказала мне множество подробностей: все они, конечно, были неприятны мне. Но ничего неприятнее того, что я уже знал, быть не могло. Наконец я заметил, что она устала, и предложил:
– Давай ложиться… Завтра будет новый день, тогда и будем думать…
Марта повела меня в комнату для гостей. Как только она открыла дверь, сильно пахнуло нафталином и каким-то фруктами, кажется, айвой. Комната походила на некий семейный музей. Русский военный мундир. Военная фуражка без козырька. Пара старинных пистолетов. Легкая кавалерийская шашка, хорошо смазанная, готовая к бою. Роскошная епитрахиль – наверное, игуменская. Но самой ценной находкой оказалось небольшое собрание старинных книг, настоящее сокровище, как я понял позже. Все это я рассматривал уже утром, а сейчас поспешил забраться под прохладную, кажется, влажноватую, простыню. Я чувствовал усталость и недоумение. «Нет, я не то, что я о себе думал! – проносилось у меня в голове. – Я другой, совсем непохожий!» Конечно, эта мысль не раз приходила мне и раньше, но сейчас я ощущал в душе какой-то странный трепет, какой-то испуг, может быть. Я впервые понял, что над моей головой нависла некая неведомая сила, страшная тайна природы, о которой обычные люди даже не знают.
А вот какой оказалась история моего рода и моей семьи. Все это я узнавал от Марты по частям, пока жил в Брестнике, – кусок за куском, страницу за страницей. Она рассказывала неохотно, семейные истории ее не интересовали; она не возлагала на них никаких надежд и ничего в них не вкладывала. Для нее каждый человек существовал сам по себе и отвечал сам за себя. Это, конечно, было не научной или моральной концепцией, а, скорее, простеньким и несложным взглядом на жизнь. Человек не имеет права оправдываться чем-либо, кроме самого себя. И рассчитывать на что-либо, чего не сотворил сам, – тяжкими усилиями или прегрешениями.
Я не хотел спорить, хотя знал, что она не права. Я сознавал это всем своим существом несчастного человеческого обломка. Скорее, в силу чувства, чем разума или логики, я стремился слиться с чем-то целым, непрерывающимся, с некой системой сущностей и реакций, бытующих не годы, а века или, может быть, тысячелетия. Я еще не знал, как получается эта цепь, – сцеплением случайностей или в силу железной необходимости. Как бы там ни было, мне не все равно, стреляли эти пистолеты или нет и по ком стреляли; сердце верующего или равнодушного билось под золотой епитрахилью; мне не все равно, – и это особенно важно, – отчего погиб мой несчастный отец, от чувства вины ли, по доброте ли, по глупости, или в этом он нашел для себя некое избавление.
Мои далекие прадеды действительно были углежогами, делали древесный уголь для ловечских и троянских торговых и ремесленных рядов. По шесть и по восемь месяцев в году они сидели в горах, в лесной глуши, возвращались в Брестник только на зиму и заводили шумные свадьбы и еще более шумные переполохи и крамолы. Их острые топоры, их огромные пистолеты держали в страхе и трепете всю деревню. Даже немногочисленные турки обходили их стороной. Жен они себе брали обыкновенно из других деревень, с соседями не общались и не дружили. Говорят, что были они зажиточны, но и дома у них были цыганские, неприглядные. Ни один из этих домов не сохранился ни в деревне, ни в ее памяти, не считая нашего дома.
Истинный наш род начинается с моего прадеда. Он один изменил семейной традиции и стал учителем. В сущности, его школа была первым килийным училищем не только в селе, но и во всей округе с ее хуторами. Он эту школу основал, он ее выпестовал, отдал ей, что называется, всю душу. По характеру он был человек угрюмый и замкнутый, но женился на самой красивой девушке в деревне, к тому же и самой богатой. Рассказывают, что он умер от плохой болезни, по-моему, от туберкулеза, как ни мало вероятна такая смерть для сурового горца. Это было в те годы, когда Левский скитался по нашим краям, как гласит семейное предание; к этому времени большой наш род начал распадаться, народ разъехался по всей стране кто куда, иные даже в Анатолию и Стамбул.
Один из сыновей прадеда, самый старший, уехал учиться в Россию. Судя по всему, это был горячий человек фанатического характера. Вместо того, чтобы после ученья вернуться в Болгарию, где его уже ждали, он, к всеобщему удивлению, ушел в один из новгородских монастырей, где и провел лет пять или шесть. Началась Освободительная война. Мой дед скинул камилавку и пошел в армию в качестве переводчика. Когда война кончилась, один из его покровителей рукоположил деда в сан Средецкого владыки. Просвещенный человек и патриот, он принимал весьма деятельное участие в работе. Первого учредительного собрания, которое приняло так называемую Тырновскую конституцию. Несмотря на церковный сан, дед отличался крайним либерализмом и острыми нападками на нотаблей, активным последователем партии которых стал позднее. Его церковная деятельность оказалась недолгой и оборвалась с отречением Баттенберга от престола. После контрпереворота Стамболова он, активный русофил, был вынужден бежать в Россию. Через несколько лет дед вернулся и увидел, что его церковной и политической карьере конец. К власти пришли новые, незнакомые люди, преданные князю Фердинанду. Все же голодать ему не пришлось: ему дали должность мелкого акцизного чиновника. Обиженный и униженный, он наконец примирился с жизнью и закончил ее совсем бесцветно.
У деда Вельо было шестеро сыновей, которые вообще не жили в Брестнике. В деревню вернулся только мой отец, которому достался в наследство дедов дом: он тоже стал учителем. Его жизнь и его судьба по сей день представляются мне самыми неясными. Это человек без биографии, если не считать его странной и внезапной смерти. Несомненно, он был прекрасным учителем. Как утверждала сестра, каждый, кто у него учился, обязательно выходил в люди, хотя бы в приставы, пошутила она. Отец был известен тем, что жил исключительно скромно. Его считали толстовцем, но Марта категорически отрицала это. Ни разу в жизни она не видела, чтобы он молился или крестился.
– Он был очень мрачный и молчаливый, – сказала она однажды. – Даже когда гладит по голове, бывало, не скажет ни слова. По-моему, он был несчастен. Не знаю, почему мне так кажется, не могу тебе объяснить. Будто в нем было чрезмерно много души и чересчур много сил, и всю свою жизнь он старался держать их в узде. А усмирял только тогда, когда с любовью отдавал эти силы детям.