Чужак - Вилар Симона. Страница 104
Вот тогда и перевернулось что-то в душе Торира. Его привезли в безопасное место, выхаживали, лекаря-волхва к нему вызвали. Из перунников оказался лекарь, но Торир впервые умолчал о слове заветном, соединявшем его со служителями Перуна. Даже сама его месть — цель всей жизни — словно отошла на задний план. А вот что его своим сочли — волновало. Но сладким оказалось это волнение. Сам от себя не ожидал такого. И это несмотря на пробитое стрелой легкое, которое и после месяца хвори и пойла из густого отвратительного медвежьего жира порой отдавало болью. А как только стала возвращаться сила — Торир вернулся в копье. К своим.
Да, это лето и полная опасностей степная жизнь изменили его. Он и внешне изменился, похудел, потемнел от солнечных степных ветров, даже на варяга стал меньше похож. Сбрил наголо волосы и бороду свою золотую. Да и зачем в степи краса викинга — длинные волосы? Здесь, когда на много верст вокруг нет воды, они только помеха. Жара и гнус заели бы. А так обрил он голову на степной манер в первые же выезды, даже клока на макушке — особого знака главенства у степняков — не оставил. Правда, за время болезни волосы отросли и теперь вились, спадая на брови и виски легкими светлыми завитками. От этого вид у варяга Торира стал юный, почти отроческий. Вои даже подшучивали, что стал он красенем, как дева. Неудивительно, что все бабы и девки в слободах, где они делали редкие остановки, заглядывались на пригожего молодца, которого вои почтительно величали «наш». Не «батька», как обычно принято называть предводителей (батькой в отряде был и остался старый Фарлаф), а именно «наш».
У костра вновь завели разговор. О том, что волнует любого воя в степных переходах, — о бабах. Вернее, о том, как плохо, когда их нет. Быстрые стоянки в слободах — не в счет. Там не всегда и расслабиться можно: слободские мужики не больно-то радуются, когда витязи их женщин мнут. И тут уж кому, какая удача. А баб хотелось… Вот и стали вспоминать, к кому чья душа лежит, кого кто ждет. И негаданно кто-то упомянул о Карине, красе первой киевской.
Торир невольно приподнялся. Слушал, подперев щеку кулаком, следил за рассказчиками.
— Каринка — она особенная, — говорили воины, но без обычной скабрезности, даже с уважением. Правда, ворчали, что зря цветет такая краса. Ходит, задрав нос, если задеть ее, так глянет, что впору извиняться. А то и не глянет вовсе. Говорят, сам Дир вился подле ее порога, но робел непотребство обычное проявлять. Уж больно в почет девка вошла. Дворище ее гостевое многим на зависть, а еще бают, что вместе с Микулой она ладьи на юга снарядила, торгует. Нарочитая стала, как иной боярин. Того и гляди, на Думу к князьям позовут. Но все цветет пустоцветом.
Торир слушал. Оказывается, пока он хворал, немало вестей из Киева пришло: кто женился и кто с кем породнился. И о Карине были новости. Поговаривали, что сватался к ней знатный кузнец Жихарь. Он давно вокруг дочки Бояна увивался, вот, думали, и поведет ее вокруг ракитового куста. Но Карина ему отказала. Да разве только Жихарю? Называли и других. Последним из ухажеров красавицы Бояновны слыл некий заезжий гость, из самого Царь-града. Весть шла, что византиец целое лето жил на постое в ее дворище, и товары все распродал, и ладьи уже отправил на юга, а все ждет чего-то. И, говорят, проходу красавице не дает. А ведь за византийца выйти — мечта любой киевской девицы. Карина же все тянет время.
— Может, и нет у нее этого, бабьего? — спросил кто-то. — Она, как иной новгородец торговый, только о делах и радеет. А теплоты мужикам не дарит. Даже на Купалину ночь любиться не ходила. И цветет ее краса редкостная почем зря.
— Холодная она, — как-то зло молвил кто-то.
Тут уж Торир заулыбался. И вспомнились ему их сладкие ночи и трепетавшее в его объятиях тело Карины, уста ее, запекшиеся от поцелуев. Холодная, как же.
А как подумал, услышал, что кто-то это же сказал вслух:
— Холодная — как же. Да такая, и морозную ночь растопит.
У Торира вдруг заныло сердце, сдавило грудь. Глядел на пригожего певца, видел его легкую усмешку.
— Что балагуришь, Кудряш? — подал голос старый Фарлаф. — Если есть что сказать — скажи.
— Вы ведь сами говорили — особенная она.
И словно забыв о кручине по Белене, вновь взял гусельки, начал петь любовную песнь о свидании у куста калины, об оставленных у колодца ведрах, когда сладкая, забыв, зачем послали, дарит свои ласки желанному.
Торир хмурился. Слушая воев, невольно думал, что ждет только его краса ненаглядная. А выходит… Но хотелось верить, что прихвастнул Кудряш. Ведь не делится, как обычно, а лишь намекает. Пустобрех. Бабий подлиза.
Торир поднялся.
— Пойду проверю дозоры.
На самом деле ему просто хотелось побыть одному. Не о Карине думать болезненно, а поразмыслить о том, что лето уже на исходе, что пора в Киев, пора вспомнить, зачем его заслали, очнуться от блаженного состояния дружбы-побратимства.
За дальними балками уже не было его людей. Вдаль уходила волнистая длинная равнина — предстепье. На ней при свете месяца виднелся отдаленный холм с каменным идолом на вершине. Торир пошел в том направлении. Не таясь, шел. Здесь, на подступах к землям полян, степняки не больно шалят. Можно не волноваться…
А оказалось — ошибся. Спохватился только, когда от каменного идола на него кинулась чья-то тень. Его ловко сбили, вмиг привалив к земле. И потом — поцелуй. Вот-вот, именно поцелуй, раздирающий рот, давящий зубами, колющий щетиной.
Скорее от удивления, чем от страха, Торир почувствовал себя оглушенным. Но лишь на миг. Рванулся, извернувшись змеей. Удар кулаком кому-то в висок, рывок, заломленная за спину чья-то рука. Но и нападающий был не промах. Лягнул варяга, опрокидывая, сам извернулся.
Теперь они находились лицом к лицу. И нападавший смеялся. Знакомым сиплым смехом, от которого Торира передернуло.
— Испугал тебя, поди? Но уж больно истосковался я по тебе, Ясноок мой.
Рогдай. Торир слова в первый миг не мог вымолвить, молчал ошарашенно. А улич тихо смеялся его удивлению.
— Небось, думал, снасильничают тебя сейчас, мой красень? — Был он в черном кожаном доспехе хазарского типа, его и не узнать. Но месяц осветил — и Торир разглядел под островерхой кожаной шапкой знакомое сухое лицо, длинные вислые усы.