Чужой счет - Бегларян Ашот. Страница 12
Когда все засыпали, Роман тихо колупал кожуру от черствых хлебных батончиков, выданных блиндажу вперед на целую неделю, ложил их в рот и перед тем как проглотить долго смаковал их. Он старался не чмокать, прекрасно зная, что товарищи не простят ему тайного его чревоугодия.
К утру Роману разрешалось соснуть на два-три часа. Свернувшись калачиком, он засыпал в углу блиндажа, который несмотря на крайнюю тесноту никто не занимал — кто-то брезговал, а кто-то считал ниже своего достоинства ложиться там, где спит изгой. Роман не спал, а вырубался в продолжение этих быстолетящих часов, и ему не снилось ничего: ни дом, ни мать, ни девушка, которая, быть может, была у него.
А если нечаянно и приснится что-нибудь — не сон, а что-то непонятное, как будто пролетит большая черная птица, коснувшись своим тяжелым крылом — то все тот же повседневный для него кошмар: натыкающиеся друг на друга в темноте тесного блиндажа солдаты, их злые лица и ругань, дымящая печка и булка вечно не хватающего хлеба. Сон и явь у него слились в одно…
Едва брезжил рассвет, Романа будил часовой, и он, полусонный, привязывал к себе на спину и грудь фляги и термоса, брал в руки два больших бидона и спускался в ущелье к роднику. Шел он босой — ребята запретили ему надевать ботинки, уверяя, что утренняя роса лечит от грибков. Роман возвращался весь в царапинах и ушибах от колючих кустарников и острых камней. Он наполнял котлы водой для приготовления завтрака и чая, разжигал огонь, и если время позволяло, дремал прямо у костра.
Но однажды Роман опоздал. В горах уже рассвело. Обещая жаркий день, летнее солнце все выше поднималось над убогими блиндажами, из которых уже вышел последний солдат. А Мамы все не было… Это грозило отсутствием воды, перед которой все были равны и от которой в равной степени зависел каждый, независимо от заслуг и опыта.
Ребята курили молча, но чувствовалось, что терпению их приходит конец. Наконец напряженную тишину нарушил Гагик, зло процедив сквозь зубы:
— Сволочь, дрыхнет, наверное, где-нибудь под кустом. Вернется, тут же отправлю снова, без завтрака.
И снова зловещее молчание…
— А может в заложники взяли? — пошутил Самвел, желая как-то разрядить ситуацию.
— От такого всего ожидать можно — и сам добровольно к врагу переметнется, — мрачно произнес всегда веселый Левон, и никто не понял, шутит он или говорит серьезно.
Наконец Джон — самый старший в группе — бросил сигарету и, окинув всех одним быстрым взглядом, сказал:
— Надо сходить за ним…
Давид и Гагик молча взяли автоматы — перемирие перемирием, а возможность диверсионных вылазок из вражеского стана не исключалась. Старательно переставляя ноги, чтобы не поскользнуться в росистой траве, они медленно спускались по крутому склону к роднику, осматривая каждый куст и буерак.
— Куда он мог запропаститься, не испарился же?! — не выдержал Давид.
— Сквозь землю что ли провалился?! — в лад ему произнес Гагик.
Наконец в кустах что-то заблестело.
— Дурак, бросил флягу и дал деру, — в невольном восклицании Гагика больше сквозило удивление.
— А может сорвался?.. Он должен быть где-нибудь поблизости, — возразил Давид.
Ребята все больше углублялись в ущелье. Под кустом шиповника они нашли вторую флягу и термос. А откуда-то из ближайшей поросли послышался тяжелый храп.
Ребята приблизились. Роман лежал, распластавшись на росистой траве и широко раскинув руки, словно старался обнять ясное, без единого облачка небо. На его черном от гари лице стояла печать какого-то неземного блаженства.
— Сволочь, кимарит здесь, а там ребята от жажды умирают, — Гагик собирался пнуть спящего Романа, но Давид неожиданно удержал его.
— Пусть поспит, а мы пока покурим…
Гагик нехотя подчинился.
Они сели поодаль и закурили, стараясь не смотреть в сторону Романа, будто там происходило нечто неприличное…
Солнце медленно спускалось в ущелье, наполняя его светом и теплом. Ласковый луч на миг остановился на прокопченном лице Романа, и тот улыбнулся. Что-то необычное снилось ему…
2002 год
Нелепый поцелуй
Корюн проснулся от протяжного и требовательного звонка, открыл дверь. Маленький солдатик на пороге вручил ему повестку с «предложением», не совсем вяжущимся по тону с последующим текстом — «немедленно явиться в военкомат». Корюн поспешно оделся и отправился в военкомат, даже не позавтракав от волнения. Здесь его зарегистрировали, а вернее, захомутали, и отпустили домой собираться. Через несколько дней он снова получил повестку — теперь уже с «приказом немедленно явиться в военкомат», явился и был мобилизован в артиллерийскую часть.
Поначалу ему, «маменькиному сынку», с малолетства приученному к шаблонам обычной, гражданской жизни и домашнему уюту, все казалось нереальным: подъем до рассвета, когда слипаются глаза и ноет неотдохнувшее тело, отбой, когда еще толком не стемнело, суровые сержанты и старшина, вечно теребящие солдат и, словно нарочно, не дающие им и минуты остаться наедине с самим собой, отдышаться, расслабиться, подумать о чем-то своем, личном. Но это еще полбеды: младшие командиры гоняли «салаг» днем — по уставу, а ночью начиналась совершенно другая, неуставная жизнь — теперь молодыми солдатами занимались «старики». Уже во вторую ночь Корюн был жестоко избит старослужащими солдатами за то, что отказался шить воротничок одному из «дедов», который зверствовал в оставшиеся ему полгода службы сильнее «дембелей», относительно мирно доживающих последние свои несколько дней в армии.
— Настучишь взводному, получишь еще, — пригрозил «дед».
Корюн командиру не пожаловался, да и тот особенно разбираться не стал, хотя конечно же понимал, что фонарь под глазом — отнюдь не результат падения, как утверждал салага. Еще пару месяцев старослужащие терзали группу молодых солдат.
Большинство ломалось, становясь безропотным инструментом в руках у «дедов».
Жизнь для них превращалась в сплошной кошмар. Днем они служили родине, а ночью — старослужащим, находясь у них на побегушках, подшивая им воротнички, стирая «дедовскую» военную форму и носки. Зло мира словно сконцентрировалось здесь — в казарме, где человек человеку был волком, и слабый немедленно пожирался более сильным.
Маленький, тщедушный Корюн, движимый все еще оставшейся внутренней гордостью, сопротивлялся как мог. «Корюн — означает львенок, и я должен быть сильным!» — внушал он себе. Но силы были неравны…
Не раз по ночам, обняв подушку, он глотал горькие, беззвучные слезы, проклиная себя за слабость. Улучив минуту, писал матери письмо. Тут Корюн не боялся показаться слабым и беспомощным, подробно расписывал, как тяжело служится ему, пропуская лишь самые обидные для себя детали. Он явно жалел себя в письмах…
Правда, отдавая дань справедливости, скажем, что по возвращении домой Корюн немедленно отобрал у матери свои армейские послания и сжег…
Вспоминая после армию, он особенно стыдился за один эпизод. По прошествии трех месяцев службы заместитель командира дивизиона, долговязый капитан, заметив на политических занятиях грамотность и начитанность Корюна, определил его в помощники писаря. Он стал чертить плакаты, помогал выпускать стенгазету, в общем, выполнял работу канцелярской крысы, как с презрением, скрывавшем в себе еще большую зависть, называли его сослуживцы. Корюн вдохнул наконец полной грудью.
Теперь, когда других отправляли в наряд, караул или на парково-хозяйственные работы, у него появлялось достаточно времени, чтобы заняться собой. Между делом, отложив тушь и перья, канцелярская крыса могла позволить себе зайти в чайную, поупражняться в спортгородке или просто выйти прогуляться по расположению воинской части.
Именно во время одной из таких прогулок Корюн столкнулся у санчасти с ослепительной блондинкой-медсестрой. Та буквально вылетела из дверей лазарета, задев его плечом, и пронеслась мимо, бросив на ходу почти пренебрежительные и не совсем внятные слова извинения. При этом она едва удостоила солдатика мимолетным взглядом. Однако Корюну этого было достаточно, чтобы запечатлеть в себе пару огромных глаз цвета фиалки.