Брысь, крокодил! - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 66
Ну вот, Артюша, мы и подобрались к тому, ради чего я села писать тебе это письмо — так сказать, к новости, от которой мне все еще некуда деться.
Бабушка диктовала, переводчица послушно выстукивала.
На сохранившейся у нас фотографии Жанночке около полутора лет. Взрослые позируют, а моя маленькая тетя на руках бабушки Лизы изогнулась, голова чуть повернута, чуть закинута, волосики прилипли ко лбу, на ней свитер ручной вязки, должно быть, она уже успела в нем набегаться, теперь ей жарко…
В сентябре сорок второго Жанночке исполнилось три. Где-то около этой даты бабушке удалось вывести ее из гетто. До переправки на большую землю неделю, максимум десять дней, девочка должна была жить у Вали. Но ребенка в подполе не удержишь. И Жанночка носилась по квартире, носилась по общему с соседями коридору, гоняясь за двумя маленькими Валиными детьми, Светой и Олегом. Бегала за ними и весело кричала: «Рихтер идет! Рихтер идет!» Все дети, которых она знала до этих пор, именно так играли друг с другом. Рихтер был начальником минского гетто.
Его имя в Минске было известно каждому. И Валя — она ведь и без того рисковала не только собой, но и жизнями своих детей, — попросила бабушку до появления документов и самой возможности переправки, буквально на несколько дней, отвезти девочку обратно в гетто.
Именно в эти несколько дней она и погибла вместе со своей бабушкой Лизой в специальном фургоне, оборудованном для умерщвления газом.
Переводчица, как и немецкий сотрудник Фонда, наверное, слышали истории пострашней. Они еще раз сдержанно бабушку поблагодарили, немец даже привстал, выразил сожаление, что им пришлось нас побеспокоить.
«Так что Жанночка отчасти сама виновата в своей смерти», — сказала вдруг бабушка.
Я сунула под язык валидол. Мне просто понадобился во рту этот холодный, резкий вкус, отрезвляющий, какой-нибудь.
То, что бабушка рассказала об этом не мне, а им, чтобы они дали денег, но дали, собственно говоря, для меня, на прокорм семьи со своим университетским образованием фактически не способной… и то, чем она вдруг закончила свой рассказ — то, что она до сих пор как будто искала себе оправдание, но искала так, как могла лишь она, моя ни на кого не похожая бабушка, искала и не находила его, — никакая еврейская скрипка выплакать за меня не могла бы. Разве что кантор, своим протяжным то ли пением, то ли уже завыванием балансирующий непостижимым образом на грани красоты, достоинства, сдержанности и отчаяния.
О, небеса мои, вы опустели,
Вы — мертвая, бесплодная пустыня.
Единый Бог здесь жил, — теперь он умер.
Этих слов, конечно, ни один кантор пропеть не возьмется. Они — из «Сказания об истребленном еврейском народе» Ицхака Каценельсона. Заметь, не об истреблении — об истребленном. Потеряв в Варшаве двух маленьких сыновей и жену, сам он погиб два года спустя в Освенциме, вместе с последним, третьим сыном.
Но дети еще могут улыбаться…
Какое утешенье: дети слепы
И, слава Богу, осознать не в силах,
Что все мы к смерти приговорены.
Понимаешь, я стала читать то, от чего всю жизнь бежала. Дневник Анны Франк, «Тяжелый песок» Рыбакова, «Язык Третьего рейха» Виктора Клемперера, «Черную книгу» под редакцией Гроссмана и Эренбурга (в ней есть глава «Минское гетто», начальник гетто Рихтер упоминается в ней пять раз). Ты все это можешь найти в большой комнате, в левом стеллаже, на второй полке сверху. Когда ужас все время у тебя за спиной, все-таки следует обернуться. И посмотреть ему в глаза. Я знаю, сейчас твой ужас — другой и о другом. Прошлой осенью, когда взрывались дома в Москве и вы с мальчишками бегали проверяли, закрыты ли у нас подвалы, а потом, обнаружив на соседней стройке мешки с цементом, приняли их за гексоген, переполошили старух во дворе, я же сказала тебе — сказалось как-то само: «Если нам суждено погибнуть, не думай, пожалуйста, что это… так уж и ни за что. В Чечне гибнут, уже погибли десятки тысяч таких же, как ты, как я, обыкновенных мирных людей. Разве мы с тобой сделали что-нибудь, чтобы их спасти?» — и как же ты вскинулся (потому что решил: я не боюсь твоей смерти!), стоял совсем еще несуразный, губастый, лопоухий, и кричал: «Я ни в чем не виноват! Я хочу жить! Жить! Или ты, может, вообще в назидание собираешься отправить меня в Чечню?! Вы с отцом вообще думаете об этом?»
Артюхин, ты ведь уже большой? И я не мучаю тебя этим письмом, правда? Я просто не знаю, чем его закончить. Сажусь за компьютер уже третье воскресенье. А что-то самое главное словно бы и не сказано.
Знаешь, какие самые мои любимые слова в молитве Иоанна Златоуста? «Господи, избави мя всякаго неведения, и забвения, и малодушия, и окамененнаго нечувствия».
А как были изобретены душегубки, знаешь? Однажды Гиммлер лично приехал в минскую тюрьму, чтобы посмотреть на расстрел ста заключенных. Увидев результаты первого залпа, он едва не упал в обморок: оказалось, две еврейки остались в живых, и с шефом гестапо случилась истерика. Итогом этого личного впечатления явился его приказ (датированный весной 42-го): женщин и детей отныне не расстреливать, а уничтожать в душегубках. Автофургоны для этой цели были специально сконструированы двумя берлинскими фирмами: с запуском двигателя выхлопные газы подавались в закрытый кузов, за 10-15 минут умерщвляя всех, кто там находился. Впрочем, водители часто спешили, сразу нажимая на акселератор до отказа, и вместо «щадящего» погружения в сон люди погибали от мучительного удушья. Один из создателей автофургонов доктор Беккер даже жаловался на это высокому начальству… В том же самом письме он возражал против того, чтобы персонал СД выгружал из душегубок трупы женщин и детей, поскольку это причиняет ущерб их здоровью (солдаты жалуются на головную боль), а также наносит сильнейшие психологические травмы.
Получается, они тоже были людьми?
Я думаю, все самое страшное на земле происходит оттого, что в другом человеке легче всего заметить другое: нос без «переимочки», мясистые губы, слова молитвы…
Ведь это так просто, это — у каждого из нас в крови. Совсем недавно в Англии среди десяти-двенадцатилетних детей был проведен такой опыт: детям выдали толстую пачку фотографий и попросили разделить их по принципу «нравится — не нравится». Дети не знали, что в пачке были перемешаны фотографии немцев и англичан, но почти безошибочно в стопку «нравится» собрали своих соотечественников, а в стопку «не нравится» — чужаков.
Мне рассказывал один десантник, за полгода до этого вернувшийся из Афганистана, — было это в восемьдесят третьем году, — год помню только потому, что ты в это время сидел в моем животе, и я уже об этом знала, а он нет. Юра — вот как его звали! Юра работал в нашем метеобюро в военизированной охране и зачем-то ко мне клеился… И с легкой бравадой рассказывал, что до сих пор ходит по улицам и в каждом впереди него идущем человеке по привычке ищет слабое место — куда бы всего разумнее нанести удар. И еще он сказал, что убивали они в Афгане нелюдей, все месяцы в учебке им объясняли: «духи» — не люди… (А ты ведь уже и не знаешь: духи — это душманы, воины Аллаха.) За десять лет афганской войны мы положили там один миллион человек — вместе с детьми, женщинами, стариками. Но истребить один миллион человек невозможно. Один миллион нелюдей, как показывает мировой опыт, — легко.
Я отчетливо помню, как несколько месяцев после этого разговора мне было стыдно жить. И еще я помню, как боялась, что этот вирус проникнет в тебя, в твою беззащитность. И всячески эти мысли (и те, и эти — все скопом) от себя гнала. Вспомнила я о них, как ни странно, только в этом году. На той же полке в большой комнате, в красной папке ты сможешь найти переведенную Лизой по моей просьбе статью Хаима Маккоби «Истоки антисемитизма». В ней есть и такие строки: