Боксер - Беккер Юрек. Страница 45
Арон глядит на меня, ехидно прищурившись, каким, мол, умницей я себя считаю.
— Тебе известны мои политические взгляды?
— Ну, так, примерно, — отвечаю я.
— А откуда?
— Ну мы ж с тобой сколько времени знакомы.
— Да что ты говоришь! — восклицает Арон. Он явно не знает, смеяться ему или сердиться. — Тогда сделай одолжение и расскажи мне про них.
— Про твои взгляды?
— Да.
— Я думал, ты их и сам знаешь.
Арон и бровью не повел, выслушав мою не слишком удачную шутку. Я вижу, что он решил не произносить больше ни слова, пока я не выполню его желание. Чтобы он не счел меня шарлатаном, я начинаю с заявления, что речь пойдет лишь о моих предположениях, однако о таких, которые основаны на наблюдениях или на мыслях, высказанных им при других обстоятельствах и по другому поводу. Он нетерпеливо кивает, и я начинаю. Я говорю, что его отношение к любому общественному порядку, нашему или не нашему, продиктовано себялюбием. Что оно зависит от того, сколько может дать этот порядок лично ему.
— Ну, это тривиально, — говорит Арон, — что справедливо для всех, то справедливо также и для меня. Валяй дальше.
Его отношение к нашему социализму я определяю как благожелательную незаинтересованность. Поскольку он еще ни разу не брал на себя труд разобраться в законах, которые лежат в основе общественного развития, его симпатии и антипатии неизбежно должны быть окрашены эмоциями и настроениями. Вдобавок, продолжаю я, положение других людей в этой стране не играет для него существенной роли, что я, собственно, и имел в виду, говоря о себялюбии. Возможно, он находит справедливым, что сейчас материально благополучных людей больше, чем в прежние времена, но находит лишь так, между прочим. А может, он считает величайшим достижением, что его никто не преследует?
— Ты хочешь сказать, меня как еврея?
— Да.
— А разве я еврей?
Я смеюсь и не знаю, что ему ответить, экий остряк, думаю я.
— Ну ладно, — говорит Арон, — об этом мы с тобой потолкуем позже.
Политические цели, продолжаю я, ему чужды и безразличны. Поскольку он не участвует в активной жизни, различия между социализмом и капитализмом носят для него чисто теоретический характер, а потому и не слишком важны, боится же он только фашизма. Отсюда возникает неразрешимое противоречие: он рад, что никто не пытается нарушить ту изоляцию, которая на самом деле составляет его величайшее несчастье. Время от времени мелкие поводы для возмущения — война в Индокитае, преследование негров в Южной Африке, приход убийц к власти в Чили — все это скверно и в то же время непонятно, а главное, все это происходит где-то очень далеко. Для того чтобы позволить себе все необходимое, у него достаточно денег, хорошая пенсия — это плата за работу, которая состояла из перенесенной несправедливости, стало быть, это не какая-нибудь там милостыня, а гонорар. Самое неприятное свойство его окружения заключается в том, что оно не дает никакой возможности отвлечься, что оно слишком однообразно, словом, с индустрией развлечений дело обстоит хуже некуда.
— Ты ведь сам хотел это услышать? — с любопытством завершаю я.
Арон потирает пальцы, у него явно плохое кровообращение, и презрительным тоном сообщает, что я оказался куда сообразительней, чем он мог предполагать. Забыл же я только одно, правда, самое главное: как объяснить это явно неправильное поведение? Неужели я не могу себе представить, спрашивает он меня, что есть такой вид усталости, который делает невозможной любую форму деятельности?
— Ну почему же, вполне могу.
И у того, кого постигла эта усталость, так говорит он, нет больше сил даже заботиться о себе самом. Причем усталость эту нельзя смешивать со смирением, хотя он и не исключает, что для человека постороннего они имеют много общего. Но сейчас речь идет именно об усталости. Он в такой же мере не хотел ее, в какой и не сдался ей слишком рано. Совсем наоборот. Борьба против усталости — это была последняя и, возможно, самая тяжкая борьба в его жизни. И он проиграл ее. Разумеется, он прекрасно сознает, что гораздо почетнее умереть на всем скаку, чем кончать жизнь тем способом, который, грубо говоря, можно назвать внутренним увяданием. Как ветер, говорит Арон, затихающий так незаметно, что никто не может понять, когда именно он затих. Великим борцом он никогда не был, впрочем, это не меняет его убеждение, что подобная невыносимая усталость пригибала к земле и более воинственные натуры, нежели он сам.
— Впрочем, я понимаю, что тебе это мало о чем говорит, — завершает Арон.
Однажды, за несколько недель до того, как у Марка начались летние каникулы, Ирма вдруг спросила:
— А почему мы никогда никуда не ездим?
И Марк тут же подхватил:
— Да-да, поехали куда-нибудь!
Уже ради просьбы Марка Арон не должен был возражать, кстати, путешествия входят в систему воспитания, да он и сам был не против, поездка такого рода сулила отвлечение от унылого, лишенного событий прозябания, которое мало-помалу начинало его угнетать. Он даже пришел к выводу, что из всех троих перемена места была всего важней именно для него; оставался лишь один вопрос: куда ехать? Знакомых, которые жили за городом, у него не было, знакомых у знакомых — тоже. Он припомнил свои немногочисленные довоенные поездки. Вспоминал Карлсбад, Гельголанд, Бад-Шандау и еще безумно дорогой отпуск с Линдой Лондон в Давосе. Самое большое впечатление произвело на него море, море было ярчайшим отличием от повседневной жизни. И он спросил:
— А что вы скажете насчет поездки к морю?
Ирма довольно улыбнулась, а Марк от восторга обнял ее. Арон даже увидел, как он что-то прошептал ей на ухо, лица обоих выражали облегчение, словно они больше рассчитывали на отказ, чем на согласие. Судя по всему, они уже разговаривали о своем желании куда-нибудь поехать. Арон подумал: «Будем надеяться, что у них нет от меня других секретов».
— Но как и куда? — спросила Ирма.
— Сперва давайте возьмем карту и поищем, — ответил Арон, — потом возьмем деньги, сядем в тот поезд, в который надо, а когда приедем на море, нам дадут комнату.
Марк тотчас притащил свой атлас, они вели пальцем по берегу, громко произнося названия, некоторые были им известны с чужих слов. Выбирали лишь из тех названий, которые звучали наиболее привлекательно, они коротко обсудили Херингсдорф, но туда Марк не захотел, Ареншоп вызвал общий смех, потом Цинновиц, а на слове «Бинц» решение было принято единогласно.
В середине месяца произошло событие, которое грозило нарушить их отпускные планы. Как-то поутру Арон угодил в толпу людей. Он не понял, почему они кричат, но видел, что люди крайне взволнованны и, как ему показалось, готовы перейти к решительным действиям. Возбуждение толпы удержало Арона от желания спросить, в чем дело. Он предпочел как можно скорей удалиться, хотел пойти домой, но на соседней улице навстречу ему попалась целая колонна. Люди громко, хором требовали отменить какие-то законы, он решительно не понимал, о чем они говорят и что все это значит. Ты готов поручиться, что погромы начинаются не так? Арон быстро, насколько позволяло его больное сердце, поспешил к школе, он распахивал одну за другой двери классов, пока наконец не обнаружил Марка. Не спросив разрешения у учительницы, он взял Марка за руку и боковыми улочками пошел с ним домой, а придя, сказал Ирме:
— Ты тоже никуда не ходи.
Дверь была заперта на цепочку, в окне город выглядел точно так же, как и всегда, и на улице тоже все было тихо. Три дня никто из них не покидал квартиру, они только слушали радио, пока не осталось другого выхода, кроме как послать Ирму за продуктами. Один из дикторов говорил по радио о досадных упущениях и призывал к спокойствию и благоразумию, другой рассказывал о народном восстании и призывал не сдаваться, Ирма же, вернувшись с покупками, сказала, что видела на улицах танки.
— Танки — это очень хорошо, — сказал Арон, — танки — это как раз то, что нужно.