Мандаринка на Новый Год (СИ) - Волкова Дарья. Страница 37
— Любашкин, так не честно! Бедный Серхио истомился твоей холодностью, на него даже мне жаль смотреть.
— Ну и не смотри. Было бы на что.
— Как это — «было бы на что»? Взор горящий, щетина брутальная, пресс кубиками. Что тебе еще надобно, капризная ты моя?
— Ничего, — Люба лениво переворачивается на живот, стряхивает песок с ног. — Вот именно что — ничего.
— Люба! А как же я?
— А что ты? Воркуй с этим… как его… Фелипе.
— Люба! Не притворяйся, что не понимаешь. Их двое. Нас двое. Ну, хотя бы разговор поддержи.
— Языками не владею.
— Сейчас подзатыльник получишь! Твой испанский на порядок лучше моего.
— Вот и тренируй свой испанский.
— Любка!
— Не хочу.
— Ну что ты там пытаешься увидеть, Любовь Станиславовна? Другой берег моря? Там нет ничего. Там за морем — Африка.
— Угу. Помашем ручкой Кольке?
— Какому Кольке?!
— У тебя много знакомых Колек?
— Самойлов, что ли?! — Соня соображает несвойственно ей долго. — Что он делает в Африке?
— Работает.
— Вот же оригинал, — Софья звонко смеется. — Чудак он все-таки. Смешной. Неужели так буквально воспринимает сказку о докторе Айболите? Он в Африке, он в Африке под пальмою сидит, — с чувством продекламировала сестра, — и на море, и море без отдыха глядит. Не едет ли в кораблике доктор Айболит?
— Наверное, — деланно безразлично пожимает плечами Люба, загребая ступнями песок.
— Вот насобирает он там приключений на свою рыжую задницу.
— Почему — рыжую?
— Понятия не имею, — сестра зеркальным жестом пожимает плечами. — Голова рыжая же? Может, у него и задница — рыжая и волосатая? Я как-то особо не задумывалась на эту тему.
Люба молчит. А могла бы сказать, что задница там совсем не волосатая. Гладкая, упругая очень аппетитная. И Люба бы весьма шокировала сестру, если бы сказала это вслух.
Даже вообразить себе не может, чтобы рассказать Соне о том, что у нее с Ником. Потому что точно может представить сто и один вопрос, который задаст ей сестра. Но не представляет, как на них отвечать.
Покатилось красным шаром лето. Мне тебя не хватает. Это кошмарное лето — я теперь это точно понимаю. Как будто что-то было, а потом прошло. Что это «что-то» — мне трудно описать. Попробуй додумать сам.
Подземелье лета. Не лето, а Лета. Забытое время. Не хочу о нем вспоминать.
Я жду сентябрь. А сейчас только лишь проклятый август. Все-таки это лето — как след от бича, выжженная солнцем пустыня на моей разумной, но глупой планете. Ты знаешь, это такое страшное солнце — без жалости и пятен.
Беспощадное, пыльное, сухое, убивающее лето. Если дождь — то заливает до потопа. Если жара — то выжигает клеймо загаром, снимает кожу, обдирает до сердца, на котором пляшут канкан огненные черти.
Моя маленькая, глупая планета, ты не тоскуешь по своему прохладному полуледниковому состоянию, по сумеречным, вечно сумеречным облакам? Да и потом не будешь плакать под бичами лучей безжалостного солнца? Впрочем, жалеть о содеянном — признак слабых и глупых.
Черт, пишу какой-то бред. С дневниками надо завязывать еще в школе. А литератор из меня никудышный, маминого таланта нет. Просто я очень скучаю по тебе, Ник. И, кажется, ненавижу тебя за это.
Надо завязывать писать всякий бред на бумаге. Надо завязывать думать о нем постоянно. Надо. Легко сказать. И если старый школьный дневник можно затолкать подальше в письменный стол, то от мыслей так просто не избавишься. И она все же сдается на их обманчивую милость.
Лежать перед сном и представлять, точнее, мечтать. Что вдруг он сейчас каким-то чудом окажется рядом, в одной постели с ней. И она вот сейчас почувствует это невероятное и сладкое — горячую тяжесть. Как он вжимает ее в матрас. Тяжелый. И ей это нравится. Наверное, это как-то неправильно, но это приносит ей самое настоящее наслаждение — чувствовать его на себе. Все его килограммы, она теперь знает, сколько именно, спрашивала — девяносто шесть. И чтобы вдавливал ее, вжимал в себя и наполнял собой. Возможно, дело действительно в его крупногабаритности. Или откуда это чувство фантастической цельности, когда он в ней? Даже не верится, что раньше было больно. Больно — теперь, когда он черт знает где. Больно от того, что нельзя прикоснуться. Нельзя запах вдохнуть — совершенно сумасшедший коктейль разгоряченного мужского тела, детского мыла и талька. Многое бы отдала, чтобы сейчас почувствовать этот запах. И услышать его тяжелое хриплое дыхание в такт движениям внутри. И…
Когда-то, как ей сейчас представляется, давно, в иной жизни, она как-то сказала ему, что, кажется, фригидна. Люба невесело усмехается. Нет, ее диагноз иной. Она чертова нимфоманка!
Иногда, когда он совсем уставал — от этой чужой страны, больше похожей на чужую планету даже, от бесконечности проблем, каждый день новых, от тяжелых и непривычных моральных дилемм, он позволял себе. Вспомнить. Помечтать.
Как она выгибается под ним. Кожа шелковая, нежная. Везде. Прогибается так, что касается сосками его груди. И их прошибает до озноба обоих от этого. И подсунуть ладонь ей под поясницу, прижав еще плотнее к себе. И упиваться тем, какая она — нереально узкая, тугая и… и идеально ему походящая. И ей хорошо с ним, он просто знает это, знает — и все.
Его теперешнее место работы кажется ему временами просто страшным. Здесь все не так, как он привык, и можно забыть многое из того, чему его учили, здесь приходится действовать по обстоятельствам, и они далеко не всегда благоприятны. Иногда ему нестерпимо тошно, но он не хочет ее пугать, да и стыдно жаловаться. И тогда он просто вспоминает, и от этого становится хоть ненамного, но легче.
Вернулся. Ник наконец-то вернулся. И что же она сделала? Она ему сказала, что у нее сегодня важная встреча, и она не может с ним увидеться. Потому что уже окончательно в себе запуталась!
— Очень жаль, что ты занята, — Ник поверил. Потому что ему самому в голову бы не пришло так ей соврать! — Тогда завтра увидимся?
— Хорошо.
— У меня там для тебя сувенир дома, завтра получишь.
— Какой сувенир?
— Джебена.
— Что это?
— Кофейник национальный эфиопский. Из глины, ручной работы. И еще несколько пакетов кофе. Вот кофе там вкусный. Ты же любишь кофе?
— Люблю.
— Ну, тогда завтра оценишь. До завтра?
— До завтра.