Герцог - Беллоу Сол. Страница 10

А ведь ты знала, чего она добивается, ты знала, зачем она уезжает из Людевилля в Чикаго, зачем я должен был найти там работу для Ва-лентайна Герсбаха, зачем подыскивал Герсбахам жилье и устраивал в частную школу малютку Ефраима. Каким глухим и пещерным должно быть чувство, с которым люди — нет, женщины — ополчаются против обманутого мужа, и уж теперь-то я знаю, что, отпуская меня с Германом на хоккейные матчи, ты сводничала своей племяннице.

Герцог не держал зла на Германа, не считал, что тот был в заговоре. «Черные Соколы против Кленовых Листьев». Тихоня и скромник дядюшка Герман, умница и чистюля, в расклешенных брюках и черных мокасинах, пожарной каске подобна утвержденная на голове федора , с кармашка сорочки скалится крошечная химера. На площадке шершнями метались проворные, подбитые ватой, желтые, черные, красные игроки — броски, прорывы, кружения на льду. Над площадкой облаком взрывоопасной пыли стоял табачный дым. Через громкоговорители администрация призывала не бросать монеты на лед. Округлив глаза, Герцог старался, по примеру Германа, расслабиться. Он даже выиграл ставку и повел того в «Фритцелз» смотреть девочек. Там собрался весь чикагский бомонд. Интересно, какие мысли думал тогда дядюшка Герман? Допуская, что знал, чем заняты сейчас Маделин и Герсбах? Несмотоя на кондиционную прохладу в нью-хейвенском вагоне, его лицо мгновенно взмокло.

Когда я в марте вернулся из Европы нервнобольным и поехал в Чикаго посмотреть, что еще можно — и моэюно ли еще — поправить, я в самом деле мало что соображал. Отчасти, может быть, из-за погоды, из-за перемены климата. В Италии была весна. В Турции цвели пальмы. В Галилее среди камней рдели анемоны. А в Чикаго я вышел в мартовскую вьюгу. Меня встретил сочувственно глядевший Герсбах, тогда еще мой ближайший друг. На нем были штормовка, черные галоши, ярко-зеленый шарф, на руках он держал Джун. Он обнял меня. Джун поцеловала в щеку. Мы прошли в зал ожидания, и я достал игрушки и детские вещи, а также флорентийский бумажник для Валентайна и польское янтарное ожерелье для его Фебы. Поскольку Джун пора было укладывать, а метель разыгралась, Герсбах повел меня в «Серф-мотель»: в «Уиндермире» — это ближе к дому, всего десять минут ходьбы — мест, сказал он, не было. К утру намело сугробы. Озеро вспушилось и снежно засияло, теснимое хмурым горизонтом.

Я позвонил Маделин, та бросила трубку; Герсбаха на службе не было; доктор Эдвиг обещал себя только на следующий день. Своих — сестру, мачеху

— Герцог избегал. Он пошел к тете Зелде.

Такси в тот день как вымерли. Он добирался автобусами и на пересадках весь промерз в коверкотовом пальто и мокасинах на тонкой подошве. Умшанды жили в новом пригороде, за Палос-парком, у кромки Лесопарка, — край света! Вьюга здесь утихла, но ветер налетал пронизывающий, и с веток рушились пласты снега. Мороз обметал ледком витрины. Хоть и небольшой любитель спиртного, Герцог купил бутылку Гакенхаймера крепостью 43 градуса. День только начался, но у него стыла кровь, и на тетю Зелду он дышал запахом виски.

— Я согрею кофе. Ты, наверное, промерз насквозь, — сказала она. В кухне с эмалированной и медной посудой, как это принято в пригородах, со всех сторон напирали литые женственные формы белого цвета. Холодильник был полон расположения, плита лизала кастрюльку синими, как у горечавки, язычками огня. Зелда намазалась, надела золотистые широкие брюки, туфли на пластиковом прозрачном каблуке. — Сели за стол. Через стеклянную столешницу Герцог видел, как она зажала руки между колен. Когда он заговорил, она опустила глаза. У нее совершенно белое лицо, смугловатые, теплого тона веки поверх белил густо засинены. В ее опущенном взгляде Мозес поначалу увидел знак союзничества либо сочувствия, но, приглядевшись к носу, осознал свою ошибку: нос дышал недоверием. По тому, как он подергивался, было ясно, что ничему из услышанного она не верит. И то сказать: он же не в себе — больше того, заговаривается. Он постарался взять себя в руки. Пуговицы застегнуты через одну, глаза красные, небритый — он неприлично выглядел. Непристойно. Он излагал Зелде свой взгляд на происшедшее.

— Я знаю, она настроила тебя против меня, отравила твое сознание.

— Нет, она тебя уважает. Просто она разлюбила тебя. У женщин это бывает.

— Любила — разлюбила. Не тебе повторять этот обывательский бред.

— Она была без ума от тебя. Обожала тебя, я же знаю.

— Перестань! Пожалуйста — без этого. Ты сама знаешь, что это не так. Она больной человек. Больная женщина, и я заботился о ней.

— Я этого не отрицаю, — сказала Зелда. — Что правда, то правда. Но болезнь болезни…

— Вот оно что! — взорвался Герцог. — И ты, значит, любишь правду!

Влияние Маделин налицо: та слова не молвит без правды. Не выносит лжи. От лжи сатанеет буквально в ту же минуту, а теперь Зелду перевоспитала, куклу с паклей вместо волос и сизыми червяками на веках. Боже! — думал Герцог в поезде, чего только они не творят со своим телом! А нам терпеть, глядеть, слушать, мотать на ус, вникать. Теперь эта Зелда с умеренно морщинистым лицом, с мягкими засосными ноздрями, раздувшимися от подозрения, пораженная его состоянием (а он умел заявить о себе, если отбросит вежливость), — теперь она втирает ему насчет правды.

— Разве мы с тобой не одного поля ягода? — говорила она. — Я не какая-нибудь клуша из пригорода.

— Это, видимо, потому, что Герман будто бы знается с бандюгой Луиджи Босколлой?

— Не делай вид, что не понимаешь…

А Герцог и не хотел ее обижать. Он вдруг понял, почему она ведет такие речи. Маделин убедила Зелду в ее исключительности. Все, близко соприкоснувшиеся с Маделин, вовлеченные в драму ее жизни, делались исключительными, талантливыми, яркими. С ним это тоже было. Но его вышибли из жизни Маделин, вернули в темноту, и он снова стал зрителем. Он видел, как кружит голову тете Зелде ее новое самоощущение. Даже за такую близость он ревновал ее к Маделин.

— Да нет, я знаю, что ты не такая, как все тут…

У тебя другая кухня, и все другое — итальянские лампы, ковры, мебель из французской провинции, посудомойка, норковая шуба, загородный клуб, урильники на случай паралича.

Я уверен в твоей искренности. Что ты не была неискренней. Настоящая неискренность редко встречается.

— Мы с Маделин были, скорее, как сестры, — сказала Зелда. — Что бы она ни сделала, я продолжала бы ее любить. И я безусловно рада, что она потрясающе себя вела — серьезный человек.

— Чепуха!

— В серьезности она тебе не уступает.

— Взять напрокат мужа и потом сдать обратно — это как?

— Ну раз ничего не получилось. У тебя тоже есть недостатки. Вряд ли ты будешь отрицать это.

— С какой стати.

— Нетерпимый, замкнутый. Вечно в своих мыслях.

— Более или менее — да.

— Требовательный. Чтобы все было по-твоему. Она говорит, ты ее извел заклинаниями: помоги, поддержи.

— Все верно. Добавь: вспыльчивый, раздражительный, избалованный. Что-нибудь еще?

— Ни одной женщины не пропускал.

— Возможно, раз Маделин дала мне отставку. Надо же как-то вернуть уважение к самому себе.

— Нет, это было еще когда вы жили вместе. — И Зелда подобрала губы.

Герцог почувствовал, что заливается краской. В груди сильно, горячо и больно сдавило. Заныло сердце, взмок лоб.

Он выдавил:

— Она превратила в ад мою жизнь… половую.

— При вашей разнице в возрасте… Что теперь считаться, — сказала Зелда. — Твоя главная ошибка в том, что ты похоронил себя в глуши ради своей работы, этого исследования незнамо чего. И ведь так ничего и не сделал, правда?

— Правда.

— О чем хоть эта работа?

Герцог попытался объяснить о чем: что его исследование должно подвести к новому взгляду на современное положение вещей, утверждая творчество жизни через обновление универсалий; опрокидывая держащееся доселе романтическое заблуждение относительно уникальности личного начала; ревизуя традиционно западное, фаустовское миропонимание; раскрывая социальную полноту небытия. И многое другое. Но он прервался, потому что она ничего не поняла и обиделась, не желая признать себя домашней клушей. Она сказала: — Звучит впечатляюще. Все это, конечно, важно. Но дело-то не в этом. Ты свалял дурака, что похоронил себя и ее — молодую женщину! — в Беркширах, где словом не с кем обмолвиться.