Между небом и землей - Беллоу Сол. Страница 11
— Ах, будущее!
— Да, я сказал — будущее.
— Да у кого оно есть, к чертям собачьим?
— У всех, — говорит Эймос. — У меня оно есть.
— Ну, тебе повезло. Но я бы на твоем месте призадумался. Множество людей, сотни тысяч, должны оставить все мысли о будущем. Личного будущего больше нет. И мне просто смешно, когда ты мне советуешь строить мое будущее на армии, на этой трагедии. Да на свое будущее я гроша ломаного не поставлю. И с тобой, кстати, я бы тоже не поменялся… — У меня уже срывается голос.
Эймос еще постоял, спокойно меня разглядывая. Потом сказал:
— А деньги возьми, Джозеф, — и ушел. Я услышал, как он спускается по лестнице.
Я сидел на постели, обхватив руками голову. В углу горел тусклый ночник. Зажатый медной прорезью, луч натекал на штору. Остальное тонуло во мраке. Одна половина потолка превратилась в экран для прерывистых, зеленоватых проекций улицы, а на другую ребрами ископаемой рыбы прочно легла тень жалюзи. Какое впечатление произвели мои слова на Эймоса? Что он подумал? Может, окончательно поставил на мне крест. Но сам-то я что? Зачем все это нес? Какой в этом процент правды? Да, его непререкаемое убеждение в собственной застрахованности — это я отвергаю, но не будущее же вообще. Но как его убедишь? Он настолько далек от кратеров духа, что они ему кажутся чуть заметными впадинками на горизонте. А ведь когда-то они приблизятся. Каждый к ним подойдет вплотную, когда сузятся горизонты, а они сузятся, неизбежно сузятся. Я пошел в ванную, умылся. Сердце уже не так жала тоска, а когда я вешал полотенце обратно под зеркало, мне совсем полегчало. Поднял сто долларов с сумрачного ковра. Если сейчас совать ему его деньги, будет сцена. Незачем и пытаться. Я поискал в верхнем ящике у Эймоса шпильку, защепку какую-нибудь. Не нашел, стал обшаривать другие ящики, наконец в столике у Долли напал на подушечку для иголок. Подошел к постели, приколол деньги к покрывалу. Потом постоял на лестнице, послушал: внизу — хриплый голос диктора, их смех, комментарии. Решил не спускаться.
И хоть знал, что предаю Айву, бросая на Долли, Этту и Эймоса, поднялся на третий этаж. Там, на бывшем чердаке, Долли устроила музыкальную комнату. Одну стену безраздельно оккупировала мрачная громада рояля, присевшего на кривых ножках в ожидании дела. К нему, правда, редко когда прикасались, потому что внизу теперь скалил зубы, как черный затейник, более элегантный и бойкий его заместитель. У другой стены, на полке с пластинками, стоял проигрыватель. Я стал искать пластинку, которую год назад подарил Этте. Гайдн, дивертисмент для виолончели в исполнении Пятигорского (Григорий Пятигорский (1903-1976) — американский виолончелист.). Пришлось перерыть кучу альбомов. Долли с Эттой при всем своем жмотстве тут проявили расхлябанность. Много пластинок раскокали. Но моя оказалась цела, слава богу, — я окончательно бы раскис, если б они ее испортили или посеяли, — и я поставил ее и уселся лицом к роялю.
Мое любимое вступительное адажио. Трезвые вводные ноты перед задумчивой исповедью сразу открыли мне, что в страданьях, униженьях я все еще жалкий подмастерье. Ученик. И тем более не имею права надеяться их избежать. Это-то ясно. Никто вообще не имеет права требовать поблажек. Нет такого права у человека. Но как встретить испытания? Дальше идет ответ: благородно, не мелочась. И хоть пока я не могу применить это к себе, я понимаю справедливость такого ответа, и она меня пробирает. Но сам, пока не стану цельным человеком, я не смогу так ответить. Да, но как станешь цельным один, без помощи? Я слаб, я не могу собрать волю. Так где же искать помощи, где эта сила? И кто его диктует, кто его вырабатывает — закон этого благородства? Личный это, для каждого свой закон, или человеческий, или всеобщий? Музыка называет только один источник, всеобщий — Бога. Но ведь это жалкая капитуляция, если к Нему гонит уныние, растерянность, страх, животный страх, как болезнь требует лекарства, не интересуясь тем, где его раздобыть. Пластинка кончилась. Поставил сначала. Нет, не Бог, никаких божеств. Все это было, не мной придумано. Конечно, я не настолько погряз в гордыне, чтобы не признавать существование силы, большей, чем я, а я только бледный отблеск, бедный обрывок замысла. Нет, тут не то. Но я не стану хвататься в панике за первую же подсказку. Это, по-моему, преступление. Учитывая, что ответ, который я слышу, который так легко проникает в самое мое сокровенное, в дремучие, непроходимые пущи вокруг сердца, дан человеком верующим. Так неужели же нет возможности найти ответ, не жертвуя голодным разумом? Как бы лекарство не вызвало аллергию. Все это не ново, сколько уже я над этим бился. Но не так мучительно, без такой невозможной жажды ответа. Или такого горького сирого чувства. Нет, надо своими силами реабилитировать разум, при всей его слабости, нищете, при всех выгодах, какие сулит поражение.
Я в третий раз поставил пластинку, и тут заявляется Этта. Не говоря ни слова, подходит к полке, вынимает какой-то аляповатый альбом и ждет, злобно перекосив лицо — более грубый, непроработанный вариант моего собственного. Я уже почти не слышу музыку. Сразу понял неотвратимость схватки, готовлюсь. И нашариваю звукосниматель.
— Минуточку. Ты что это делаешь? — и шажок ко мне. Я — с вызовом:
— Что такое? — Мне нужен проигрыватель, Джозеф.
— Я еще не кончил.
— А мне-то что. У тебя времени было навалом. Теперь моя очередь. Крутит и крутит одно и то же.
— Значит, шпионила? — разоблачительно.
— При чем тут. На весь дом грохотало. — Придется тебе, Этточка, подождать.
— И не подумаю. Хочу поставить Кугу, мне мама подарила. Я весь день мечтала послушать.
Я не отступаю от проигрывателя. За спиной жужжит диск, игла скребет последние бороздки.
— Вот послушаю вторую часть и уйду.
— У тебя проигрыватель с самого ужина. Теперь дай мне.
— Я сказал — нет.
— А кто ты такой, чтоб мне говорить — нет?
— Кто я такой?! — Я трясусь от злости.
— Это мой проигрыватель. Ты не даешь мне пользоваться моей вещью! — Ну, это, знаешь ли, низость!
— А мне все равно, что ты про меня думаешь! — Голос перекрывает постукиванье пластинки. — Хочу слушать Кугу. И все.
— Пойми, — я изо всех сил себя сдерживаю, — я поднялся сюда с целью, с какой —я не обязан тебе докладывать. Но тебя терзала мысль, что я тут один, не важно зачем. Может, ты думала, я наслаждаюсь? А? Или прячусь? И ты прибежала посмотреть, нельзя ли мне испортить настроение. Так или нет?
— Ах, ты исключительно сообразительный мужчина, дядечка.
— Сообразительный мужчина! Фильмов насмотрелась. Придумала бы что-нибудь поостроумней. Что спорить с несмышленышем. Пустая трата времени. Но я знаю, кик ты ко мне относишься. Знаю, как искренне, от души ненавидишь меня. И благодарю Бога, что ты мала еще мной командовать.
— Ты спятил, дядечка, — говорит она.
— Ладно, поговорили и будет, закроем тему, — говорю я, думая, что мне удается себя обуздывать. — Слушай на здоровье свою эту Конгу или как ее, когда я уйду. Ну как, уходишь? Или сядешь и дашь дослушать?
— Еще чего! Будешь слушать мое. Кто платит, тот и заказывает музыку!
— Произнесено с таким ликованием, что я понял: заранее подготовлено.
— Ах ты зверек ты маленький, — говорю я. — Гадкий и вредный зверек. Тебя надо как следует вздуть, вот что.
— Ох! — Она задохнулась.-Ты… дрянь, дрянь, ничтожество! Голь перекатная! — Я схватил ее руку, дернул, вывернул, повернул девчонку лицом к себе. — Пусти, Джозеф, пусти, сволочь! Пусти!
С треском упал альбом. Ногтями свободной руки она целилась мне в глаза. Схватил ее за волосы, оттянул ей назад голову. Крик застрял у нее в глотке. Чуть-чуть промахнулись ногти. Она зажмурилась в ужасе. ;
— Будешь помнить голь перекатную, — бормочу я. И волоку ее за волосы к роялю.
— Не надо! — вопит она, вновь обретя голос. — Джозеф! Сволочь!
Я бросаю ее к себе на колени, зажимаю ими обе ее ноги. Снизу уже бегут, я слышу, но только учащаю шлепки, хочу наказать ее несмотря ни на что, независимо от последствий. Нет, даже из-за последствий тем более.