Филофобия (СИ) - "Старки". Страница 17
— Рассказывал. Но дела кавээновские и общественные меня меньше интересуют, — осторожно подвёл к личному я.
— Ты о нашей дружбе?..
— Я о ваших чувствах, — пошёл я ва–банк.
— Не наших, его, — Гарик покраснел. — Я всегда был честен с ним. Я его любил, но как друга. Он знал, что я банальный натурал.
И тут мой рот выдал сам:
— Это не мешало тебе спать с ним, удерживать рядом, пользоваться его привязанностью… Отличная дружба!
— Мы… мы не спали, вернее, ну не то чтобы… это было всего пару раз, и он сам! Я не знаю, чего он там наговорил тебе, чего напридумывал! — по–петушиному воскликнул он, и весь облик импозантного, довольного собой джентльмена испарился. Шея занялась красными пятнами, рука дёрнулась ослаблять канареечный галстук, хищно изогнутые брови распрямились. — Я ему ни–че–го ни–ко–гда не обещал! Он должен был тебе сказать это, ему не в чем обвинить меня!
— Разве только в том, что стрижку неудачно ты осуществил, буковку на затылке неровно выбрил, поранил парня… А так… конечно, не в чем обвинять… Ангел! — несколько с ленцой и наглецой, спокойно отхлёбывая кофе, сказал я.
— Это не я… — просипел Гарик, стремительно бледнея. — Это Самохвалов и его банда… Это не я…
— Но ты там был! — Я понял, что попытка взять на понт удалась, надо раскрутить его на всю историю.
— Ну и что! Не я это придумал! Это Самохвалов хотел «заклеймить пидора»!
— Поэтому буква «Пэ»? — Я уже начал гордиться собой, я уже полагал, что сейчас слово за слово — и я буду знать подробности, но…
— Поэтому! Он и не скрывал особо этого! А я… Я сам… пострадал… А он мог и не приходить! — Чернавский вдруг сжал кулаки, сомкнул веки, нахмурил лоб и напрягся. Выпрямил спину, собрал остатки воли. Преобразился. Взгляд стал злой, нос острый, желваки вспучились. Только розовое сладкое пятно от пончика на верхней губе портило картину праведного гнева. — Моя совесть чиста. Что тебе надо от меня? Почему выяснять отношения пришёл ты, а не он?
— Потому что Вадим болен. И болен с тех пор! И болен из–за тебя! Он даже лечился в Норвегии! Ты же заметил, что он изменился? Так из–за тебя! Ты сломал его!
— Хватит! Никто его «не ломал»! Почему я должен это слушать? Я и так всё это время переживал, искал его!
— Не слишком тщательно искал? Вадим особо не прятался, чтобы его «искать». Переживал он! Жертва!
— Всё! С меня довольно! Какой–то молокосос будет меня обвинять! Я поговорю с Вадей, сам, по–мужски, по–дружески. Он всегда меня понимал! Да, он мог обидеться, да, я смалодушничал, но он простит, поймет, столько лет прошло! — Гарик резко встал, так что стул с ажурной спинкой грохнулся, напугав всех немногочисленных посетителей, а Серьга принял позу «низкий старт».
— Даже не смей приближаться к Вадиму! Прошлого раза хватило! – Я тоже вскочил.
— Не ты ли мне запретишь?
— Я. Он не может видеть тебя, начинает задыхаться!
— Не говори ерунды! Да ты просто ревнуешь! Я же видел, что никакой любви к тебе Вадим не испытывает! Он на тебя не смотрел почти! Ты боишься, что тебя вышвырнут? Что он всё ещё любит меня? — Чернавский даже победно улыбнулся. Как он уверен в своей неотразимости и в своей правоте!
Схватился за рябенький лацкан его пиджака, с остервенением стал трясти:
— Он не умеет любить теперь благодаря тебе! Я тебе всё сказал, урод! Не приближайся к нему!
— Зачем тогда ты решил поговорить со мной?
— Мне нужно было, чтобы ты рассказал мне всю правду, всю! Чтобы собрать осколки той мерзкой истории!
— Так ты не зна–а–ешь? — Он тоже схватил меня за толстовку и теперь явно с облегчением лыбился.
— Эй! Разошлись! — это Серьга встрял между нами, раздирая два нервных тела. Гарик чуть не упал. Он подцепил с вешалки пальто, прихватил папку со стола, столкнув чашку кофе набок, подмочив репутацию сладкой фирменной плюшки, и торжественно устремился вон. Уже на выходе развернулся, ткнул в меня пальцем и заявил на весь зал:
— Не нужно мне указывать, молокосос! Если в ком–то Вадим и нуждается, то во мне! Всегда было так! И будет так!
Я зарычал. Если бы не Серёга, вцепился бы в горло и выдрал пару жил! Серёга же потом меня ругал, выслушав краткий пересказ искромётной встречи.
— Ты сам всё испортил. Нужно было прикинуться плаксивым идиотом. Дескать, Вадюша проговорился, что он помнит и страдает, что не можешь слова найти, чтобы успокоить… Поныл бы, позаискивал… Поддакнул бы, что видел и его на фотках…
— Не могу я заискивать перед этим холёным ублюдком! Он же жопу поджал, когда я про то, что они спали с Дильсом, сказал, он же чуть не зазаикался, когда я про буковку на затылке выложил… На какого–то Самохвалова всё слил!
— Ну вот ты не смог схитрить, залаял сразу на нервного аристократа, теперь хрен тебе кто расскажет!
— Мне расскажет Вадим!
— Пытать будешь препода? Так он того… мне понадобится ещё, я ж у него курсач буду писать!
Этим же вечером Дильс жаловался Эфу на меня (на Фила). Переживал, что завтра четверг и этот неформал вновь будет изводить его портретами. А тема «Сюрреализм». Дескать, и так Лебедь образы жестокие подсовывает, а тут вообще гимн абсурду, галлюцинациям, бреду, иллюзиям, обману и животному началу человека. Эф рекомендовал с собой взять ножницы и разрезать при всех новый портрет, свернув его не глядя. Но Вадим засомневался, что сможет не полюбопытствовать. Да и себе дороже — Лебедь ведь может осерчать и заявиться к нему в гости.
Эф Swan: ещё чего! Не пускай! Я первый в очереди на гости!
Дильс Вадим: Конечно ты первый! Приглашаю тебя на чашку чая! Специально для тебя куплю вторую!
Эф Swan: а она у тебя одна, что ли??? Может, и прав этот Лебедь, воспитывая дикого человека из дикого леса?)))
Лекцию по сюрреализму все ждали. Больно уж тема популярная. Сейчас каждый второй мнит себя внуком Сальвадора Дали. Рамиля, так та вообще диплом строгает на тему «Сюрреалистические шахматы». Дильс опять заставил нас говорить, задавал загадки, переворачивал картины, рассказывал даже анекдоты про Фрейда и Дали, шёпотом сообщал сплетни из личной жизни художников — короче, влюблял нас в себя. Предъявил не только Дали и Маргритта, но и современных Окампо, Ольбинского, Муница, Куша. Когда он на лекции, он смелый, свободный, словоохотливый, открытый. Как на сцене. А стоит ему выйти из аудитории, уходит в себя, закрывает дверь и шарахается от каждого стука извне. Я сидел за последней партой, чтобы не очень нервировать лектора. Он же ясно Эфу сказал, что опасается моего творчества. Конечно, до настоящего сюрреализма мне ещё дорасти нужно, я осознаю, что шедевра–то не выйдет. Но рисовал, от старания даже губу закусил. Серёга изредка заглядывал через плечо. А в конце пары даже мне помог затонировать пространство синим грифелем.
Как только Вадим закончил свой аудиторный спектакль и пугливо взглянул в мой адрес, я взял портрет, получил «добро» от Серьги в виде похлопывания по плечу и припустил к стоянке авто рядом с академией.
Ждал Дильса недолго: видимо, он от предполагаемого меня бежал, оглядывался. Но разве от меня уйдешь? Вот он я! Материализовался как сивка–бурка, вещая каурка. Вадим аж подпрыгнул от неожиданности.
— Портрет опять? — он попытался быть со мной строгим. Я протянул лист. И я наготове. На чистом небесном фоне валяется лбом вниз гипсовая голова с обкрошенной, отломанной шеей. Нетрудно узнать — нос Дильса, скулы его же, тонкие губы и рельеф бровей Вадима. Он — порушенная вандалами греческая скульптура. Но на затылке белой безжизненной головы растет трава, — сочная, свежая — три оттенка зеленого, в двух местах скромные цветочки проклёвываются. Но самое главное: на голове, вернее на этом затылочном поле, маленький безликий человечек. Он косит траву–волосы. Он уже прошёл одну дорожку, заканчивает вторую — изогнутую. Под скошенным — красное. Наверное, кровь, она кричит и беспокоит. Это красное выписывает четкую букву — «П».
Дильс сглотнул, побелел и оперся рукой о кузов.