Арбат, режимная улица - Ямпольский Борис Самойлович. Страница 67

Кукла клялся, что закупили всю ярмарку, закололи вола и кишки его начинили кашей, зарезали сто самых жирных гусей и сто самых злых индюков. Кукла говорил: „Будем кушать, будем пить!"

Тетка умолила стряпух дать мне пропитаться дымом: „Что нужно еврейскому мальчику? Запах".

Вошли музыканты: впереди мордастые трубачи, за ними — длинный флейтист и маленький барабанщик с барабаном на животе, похожем на барабан. Они вошли и встали в ряд, и барабанщик ударил два раза колотушкой по барабану: „Обратите внимание, какие у нас щеки!" Стряпухи засмеялись и дали ему баранью ногу, а мордастым трубачам по куриному пупку, и трубачи, сказав: „Дай вам Бог здоровья", проглотили пупки и заиграли парадный туш.

Съезжались гости.

— Эй, — закричал кучер, — берегись!

На лаковом фаэтоне — господин Прозументик, госпожа Прозуменхиха, три крикливых Прозументика в желтых атласных штанишках стоя показывали всем язык.

Никого не видя и ничего не слыша, с пальцем у виска, прошел член правления банка с расчетами в голове.

Размахивая руками, бежали Колокольчик и Кухарик — два богатых еврея с румяными щеками, по дороге что-то доказывая друг другу. Когда добежали до крыльца, Колокольчик плюнул в сторону Кухарика: „Разговор окончен!"

Показался никому не известный господин с большим пузом и усами. Он нес свое пузо, как драгоценный сосуд. И хотя ни копейки у него не было, но, глядя на пузо и усы, все говорили, что у него много денег; и хотя никто его не приглашал, но, увидев пузо, широко открывали двери; и хотя никто его не знал, все сделали вид, что знают его уже давно, и даже спрашивали: „Как чувствуете себя после вчерашнего?" Все ходили вокруг него и смотрели на него, но, если глядели только на пузо, он хмыкал, показывая, что и усы у него есть, расправлял усы и раздувал их. Калеки, нищие и плакальщицы, теснившиеся у высоких парадных дверей, спорили, сколько сейчас денег в его карманах: в боковом и заднем, где красный платок. „А жилетный вы забыли?" — говорил карлик. И кто считал на рубли, а кто на копейки, прибавляя и гроши.

Прошел господин Глюк в цилиндре, а за ним вприпрыжку Цалюк в котелке; Глюк имел важное дело с золотыми вывесками, а Цалюк заглядывал ему пониже спины.

Госпожа Рацеле в газовом платье, содержащая дом, где пьют чай с вареньем, влетела на цыпочках, всем кланяясь и всем улыбаясь, зазывая пить чай с вареньем.

И все шли и шли: и богатый Гоникштейн, и Зюсман, и Эфраим — все самые хорошие фамилии, и Пискун, который тоже считал себя хорошей фамилией; и мадам Пури — дама с костлявой шеей и подбородком, как лопата, и мадам Тури — с жирной шеей и тройным подбородком, — и одна желала смерти другой; и мадам в тюрбане и мадам в бурнусе — и одна готова разорвать другую; появился еврей, разодетый, как падишах; за ним бежал мальчик с разинутым ртом и завернутыми ушами. И вдруг объявили: Василий Сидорович Юкилзон и Павел Ермилович Юкинтон!

Все были здесь: мазурики в бобровых шапках, и девицы в пунцовых шляпах, и модники в крахмале.

Последней прибыла мадам Канарейка, чтобы все видели, как она прибыла, и улыбнулась только портрету, где Дыхес изображен в боярской шапке, с золотой цепью на животе; улыбнулась так, будто никого, кроме портрета, в зале не было, будто все, кто стоял у стен, — это шкапы или подсвечники. Все лопались от зависти: почему они не прибыли последними, тогда бы все смотрели сейчас не на мадам Канарейку, а на них, и они бы тоже прошли медленно и мадам Канарейку приняли за подсвечник или шкап. За мадам Канарейкой семенил на тоненьких ножках мосье Франсуа, словно неся шлейф мадам Канарейки, хотя никакого шлейфа не было. И все шептали: „Мосье Франсуа!", „Кому это мосье Франсуа улыбнулся?" И Козляк, дантист в оранжевых крагах, смотревший на всех так, словно хотел вырвать всем зубы, умирал от зависти и тоже желал, чтобы все шептали: „Козляк улыбнулся!", „Козляк приподнял шляпу!", „Вы обратили внимание, как Козляк приподнял шляпу?"

Каждый стремился пройти мимо зеркала, заговорить с теми, кто стоит у зеркала, а увидев себя в зеркале, улыбнуться, будто не себя увидел, а знакомого, которого давно не видел.

И так ходили взад и вперед, туда и сюда, и показывали: кто — зуб золотой, кто — бюст накладной, кто — зад подкладной, кто — парик удивительный, кто — живот с золотой цепью. А один ходил с висящими усами, больше ничего у него не было показать, и смотрели на него только те, у кого еще не было усов.

Чьи— то четыре сухие дочери прилепились у стен, с лентами в волосах, и лица их говорили: „Ни за что не выйдем замуж!" И они злились на всех, говоря, что все только и думают выйти замуж. Но когда мимо прошел фармацевт, похожий на ягненка, и взглянул на них, они улыбнулись -сначала первая, потом вторая, потом все вместе: „Неужели вы не понимаете, почему у нас ленты в волосах?" Но он был ягненок и больше всего боялся кого-нибудь обидеть.

Господин с брюхом и усами все басил, никого близко к себе не подпуская, а вокруг него вертелся хлюст в бархатных штанах с сумасшедшей жаждой поговорить. Он ему показывал и серебряный брелок на животе, и цепочку от часов, и коронку на зубах, и полусеребряный мундштук, и полулаковые ботинки, но ничего не помогало, и, когда господин раздувал усы, хлюст отскакивал к стене.

В одном конце залы мадам Канарейка, говоря в нос, о чем-то рассказывала дамам, и дамы слушали не то, о чем рассказывала, а как она рассказывала в нос, и некоторые даже засматривали ей в рот, желая узнать, как она это делает, куда она прячет язык.

В другом конце залы властвовала дама с голубым пером: она поворачивалась, и перо поворачивалось; оно было видно отовсюду и поворачивалось; оно было видно отовсюду и плыло над всеми дамами, и некоторые забегали вперед, чтобы посмотреть.

И сводня выдавала себя за пекаршу, а пекарша за кондитершу, а кондитерша за музыкантшу, а музыкантша и сама не знала, за кого себя выдать. И бандерша разговаривала только о калачах, а пекарша уверяла, что она в глаза калачей не видела, только крендели, а от кондитерши только и слышно было: „до-ре-ми-фасоль!", а музыкантша молчала, показывая, что она такое знает, о чем и говорить тут нельзя.

В центре стоял цирюльник, но с такими усами и такими бровями, и так рассуждал и так указательным пальцем подтверждал то, о чем рассуждает: доктор, непременно доктор! Вот сейчас вынет перо и напишет рецепт! И когда с ним разговаривали, то будто принимали за доктора, и у всех на лицах было написано: „Пожалуйста, пропишите нам лекарство". Но только он отворачивался, они и цирюльника не хотели в нем признать, а говорили, что он собачник, и даже дрыгали ножкой, показывая, как ловят собак.

Все были злы, багровы, надуты и, казалось, только и ждали, чтобы кто-нибудь их зацепил. И только один фармацевт, похожий на ягненка, в котелочке, с тросточкой и в бальных туфельках, вежливо бродил среди них, осведомляясь: не наступил ли он кому-нибудь на мозоль, не побеспокоил ли запахом лекарств? И худые на него шикали, толстые — пыхтели, а худые, которые хотели казаться толстыми, надували щеки и тоже пыхтели, пока не загнали его в угол, сказав ему еще вдогонку: „Мэ-э-э".

Сюда же втерлись: крикливый служка в засаленном халате, который больше всего боялся, что не всем все понятно, и поэтому он все разъяснял; меламед Алеф-Бейз с рыжими пейсами, перед каждым словом говоривший: „Э!"; повивальная бабка с бантом на груди, сообщавшим, чтобы сегодня с ней не говорили о делах повивальных; Менька — вздорный еврей, который мог всюду сбегать, все достать, все сообщить и всем угодить; и у него всегда было такое выражение, будто он прибежал с новостью; и какая-то ехидная женщина Шпринда, и какой-то Цацель, все ходивший на цыпочках, словно боясь, как бы не сказали, что он шумит. А среди них три Диамантовых приказчика все время поглядывали на своего рассуждавшего хозяина и значительно улыбались, показывая, что им известно, о чем говорит их хозяин, и это очень важно — о чем он говорит. Старший из них каждую минуту вытаскивал часы на цепочке, с важным видом прикладывал к уху и затем смотрел, который час, а у двух младших были только цепочки, и они их не вытаскивали, но все-таки делали важные лица, когда старший смотрел на часы.