Арбат, режимная улица - Ямпольский Борис Самойлович. Страница 66
Гремели орехи в ларях, сверкали на полках рафинадные головы, сладким огнем горела посуда с вареньем. Я дрожал и облизывался.
А они стонали: какой я вор!
— Он хочет работать? — спрашивали нас по дороге и посылали к табачнику, посуднику, конфетчику, собачнику — самым богатым евреям.
И вели меня к табачнику, посуднику, конфетчику, собачнику и показывали меня, как показывают на ярмарке обезьяну, хорька, белую мышь.
Господин посудник, не успели мы войти, тотчас же закричал, что я перебью у него всю посуду, и замахал руками — зазвенели блюда во всем магазине.
Конфетный фабрикант закрыл глаза и сказал, что он и смотреть на меня не хочет, и все спрашивал конторщика: ушли мы или еще стоим?
Табачник прогундосил, что он заранее знает: я стану харкать кровью и буду говорить, что он виноват, а он не хочет быть виноватым. И пока он говорил, приказчики засунули мне в нос махорку и смотрели, что будет? Я глотнул махорку через нос и чуть не задохся, тетка меня еле отходила. А они, смеясь, смотрели в окно.
Мясники в кожаных передниках, точившие ножи, смазали мне лицо свиной кровью, и я плакал, а они удивлялись, отчего мое еврейское лицо не стало свиным.
Хозяин писчебумажного магазина встретил нас ласковой улыбкой и сказал, что он все понимает (недаром он продает книги и чернила!). Он и рад был бы, и даже видит, что у мальчика выражение умное, еврейское выражение, но ничего не может сделать: у него паны покупают, а они не любят еврейского выражения.
— Они войдут в шляпках, в фижмах, с веерами, что они скажут? — спрашивал он. — Еврейский мальчик — от него и редькой запахнет, и чесноком. Не возражайте! Я — сам еврей и знаю, чем кормятся еврейские мальчики. Вы себе представляете, что будет? Вы не представляете!
— Он может сойти за панича, — уверяла тетка, которой нравилось в этом магазине. — Он сделает польское лицо, мы польку ему запустим, мы научим его ручкой манеры делать.
— Уходите, уходите, чтоб я вас не видел! — говорил хозяин. — Они сейчас придут, в шляпках, в фижмах, с веерами.
Господин молочник, самый жирный, самый белый на ярмарке, указывая на бидоны, сказал, что от одного моего вида молоко скиснет, — и смеялся до слез.
Керосинщик предсказал, что я обязательно сделаю пожар: он уже чувствует дым. Главный золотарь вообразил, что у меня дух тяжелый. Собачник прокричал, что мне самому надо петлю на шею, а мыловар — что он накормит меня мылом, если я еще раз приду.
Тетка обезумела от горя.
И вдруг она захотела, чтобы я стал зубным врачом. Чтобы я им всем зубы рвал!
— Всем! Всем! Всем! Особенно коренные, самые коренные!
— Ой-ой-ой!
— Пейте! Кушайте! Целуйтесь!
Из окон манили сладкоречивые сводни в белых чепцах, хихикали девицы в лентах, скопец пискливым голосом расхваливал любовную настойку.
Люди с лицами библейских пророков тасовали крапленые карты и бросали меченые кости.
Каббалисты читали сумасшедшие книги, предсказывая будущее.
Юродивые, беснуясь, предрекали бедствия.
— Судьба! — ревел попугай, вытаскивая в конвертах судьбу и счастье.
Воры, конокрады и коты узнавали будущее свое.
— Слаще меда! — кричал человечек, завитой, как ангел, и за копейку показывал в увеличительную трубку картинки с голыми красавицами. Мальчики прибегали с копейкой, хихикая, смотрели и, отсмотрев свою копейку, стояли и смотрели, как смотрят другие, и хихикали вместе с ними.
Маклеры, советчики, зазывалы вились, как песьи мухи. Обеими руками они хватали мужика за ворот и предлагали ему на выбор: Евангелие или присыпку для младенцев. Ему нужны были гвозди, они уговаривали его купить граммофонную трубу. Он покупал кожу, они умоляли прибавить клистир. Он хотел дегтя, материи и ниток, ему навязывали куклы, склянки, соски и ночные горшки. Они обливались потом и стонали, а мужик совсем не торопился и только ощупывал карманы — при нем ли еще деньги? Он уходил и снова приходил, с дрожью выбирая погремушки, и вгонял всех в десятый пот, пока развязывал наконец узелок с медными деньгами.
Полный сомнения, досады и обид, он брел по улицам и площадям.
Его вызывали на поединок борцы, осаждали бродяги, манили шулера. С ним бились об заклад обдиралы; конокрады продавали ему своих лошадей; ему рассказывали сказки, читали проповеди, его вертели на карусели, поили сладкой водкой.
Настежь были открыты кабаки, притоны, балаганы и церкви. Его встречали притоны, сводни и дьяконы. Его провожали звонари, пономари, вышибалы и служки, и каждый рвал себе, себе. Вслед неслись угрозы, наставления и советы.
А тень птицы, которую охранял Бульба, все увеличивалась и к вечеру, казалось, легла на все местечко.
Свист и крики над местечком.
Запах пареного, запах жареного, запах вареного.
Господин Дыхес продал все гнилое мыло на войну.
Музыканты, идите играть, дудочники, идите плясать! Мясники, рубите мясо, пекари, несите халы, стряпухи, горите в огне — пеките и жарьте! У господина Дыхеса весело на душе.
Дыхеса дом над рекой — самый высокий и красивый в местечке, с белой цинковой крышей, — она на солнце сверкает, как серебро. Дом — с большим золоченым балконом, круглыми окнами и широким парадным, как в синагоге, входом с изображением лежащего льва над ним, который будто стережет золото Дыхеса.
Когда господин Дыхес в боярской шапке утром выходил на золоченый балкон, он на все местечко смотрел как на свою собственность. И было отчего. Взглянет прямо: мельница в пять этажей, арендуемая у графини Браницкой, известная на всю Киевщину. Увидя хлеб, белый как снег, все говорили: мука Дыхеса! Взглянет налево — черный дым над Иерусалимкой — то курят Дыхеса смолу и варят Дыхеса мыло. Взглянет направо — в небе красная труба сахарного завода. Плетутся ли старики в синагогу — поклон Дыхесу: Дыхес построил золотую синагогу. Везут ли мертвеца, и тут ему поклон: Дыхес — почетный глава погребального братства.
Но сегодня ярмарка — всем ярмаркам ярмарка. Никогда еще господин Дыхес не продавал столько мыла, и какого мыла! Никогда у него не покупали столько муки, столько сахара и смолы! Ручьями текло золото.
Во дворе господина Дыхеса ароматное пекло. Бараньи туши висели на крюках. Пар вился над горами горячей лапши. Гигантские пироги, начиненные тертыми яблоками, пеклись в печах, и хромой пекарь следил за ними. Кондитер в розовом колпаке белыми руками закручивал крендели, посыпал их маком и толчеными орехами. Старая женщина, вся в пуху и в куриной крови, начиняла брюхо огромного гуся орехами, яблоками и всякой всячиной, приговаривая: „Вот так любит Дыхес!" Несколько уток, вытянув головы, смотрели с интересом на это: наверное, им казалось, что гуся усыпили и делают операцию и они гоготали, спрашивая, когда им тоже сделают операцию. Старые стряпухи стояли у печей, подбоченившись, дерзко смотрели на огонь, будто вызывая горшки на кулачный бой, и рассуждали, сколько перца и сколько уксуса любит господин Дыхес; а молодые стряпухи больше всего боялись пересолить или недосолить и рассказывали друг другу всякие случаи недосола и пересола. На кострах кипели медные тазы с вареньем, сладкий дым поднимался к небу, и птицы, пролетая над этим двором, замедляли свой полет.
И уже ходил по двору веселый еврей Кукла в соломенной панамке — свадебный шут. Где только кушать садились, уже Кукла сидел; где пить хотели — Кукла уже стоял со стаканом; где музыка заиграла — уже Кукла бежал в своей панамке. И свадьба без Куклы — не свадьба: кто там пьет и кричит? И обрезание без Куклы — не обрезание: кто же обращается с речью к младенцу, кто вливает в рот ему первую каплю вина? И курица, которую съели без Куклы, — не курица. Какая же это курица, если Кукла не съел пупка? Если кто-нибудь ему говорил: „Кукла, нельзя же быть всегда веселым", Кукла отвечал: „Вас колет от гордости, меня корчит от смеха, и вы пьете слезы, а я водку. Что я вижу на дне бутылки, трезвый никогда не увидит, что я съел на похоронах, вам на свадьбе не съесть".