Гоголь - Золотусский Игорь Петрович. Страница 68

Тут и пародия на самого себя («Помните ли вы адрес? на имя Пушкина в Царское Село»), и намек на неразборчивость Пушкина в знакомствах, на доступность его личной жизни взгляду толпы, на некоторую публичность ее. В той редакции «Ревизора», которую слушал в исполнении Гоголя поэт, Хлестаков рассказывал, как Пушкин пишет стихи: «А как странно сочиняет Пушкин. Вообразите себе: перед ним стоит в стакане ром, славнейший ром, рублей по сту бутылка, какова только для одного австрийского императора берегут, — и потом уж как начнет писать, так перо только тр... тр... тр... Недавно он такую написал пиэсу: Лекарство от холеры, что просто волосы дыбом становятся. У нас один чиновник с ума сошел, когда прочитал. Того же самого дня приехала за ним кибитка и взяли его в больницу...»

Реплика эта поразительно совпадает со строками из письма Пушкина к жене от 11 октября 1833 года из Бол-дина: «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слева».

Но образ пишущего Пушкина впоследствии трансформировался совсем в другое лицо — в некое подобие человека, мимо которого проскакивает, пробегая по вверенному ему департаменту, Хлестаков. «Я только на две минуты захожу... с тем только, чтобы сказать: это вот так, это вот так, а там уже чиновник для письма... пером только: тр, тр... пошел писать...» Это отчасти и о себе. Это сам Хлестаков (как и Гоголь в свое время), чиновник для переписывания: и писание и переписывание смешиваются здесь не случайно, образуя двойной оборот иронии, направленной и на низкое уважение публики к труду литератора, и на Пушкина косвенно.

Гоголь позволяет себе так играть с Пушкиным в своей комедии.

Безусловно, это игра, это обыгрывание пушкинской известности с примесью гоголевской иронии по отношению к этой известности, гоголевского снижающего юмора. Тут и смех, и слезы, и неразгаданная улыбка Гоголя, который, почитая Пушкина, все же позволяет себе и щекотать своего кумира.

Демократ Гоголь иронизирует над аристократом Пушкиным, про которого он почти в то же самое время пишет Данилевскому: «Пушкина нигде не встретишь, как только на балах».

Гоголь как бы и в бытовом смысле отталкивается от Пушкина, противопоставляя его шумному образу жизни уединение одинокого художника. Тут не сходятся уже не два разных гения, но и два типа творца, один из которых — удачливый, гармонический и гениально-беспечный Пушкин, второй — весь жертва искусству, изгой света и обычаев его, обитатель чердака, лишенный женского общества, — Гоголь. Скрытая, очень глубоко скрытая ирония и критика слышится здесь у Гоголя, она весело задрапирована гомерическими подробностями о роме, который берегут только для австрийского императора, и о цене этого рома («по сту рублей бутылка»).

Смех и ирония падают как будто бы на всех этих поручиков Пироговых и Хлестаковых, на их вкусы, мешающие Булгарина с Пушкиным, Сенковского с Пушкиным, и т. д., но и по касательной проходят и по самому поэту. Таково уж свойство гоголевского смеха: он как бы обращен в две стороны — в сторону тех, кто судит о предмете, и на сам предмет.

Гоголь благоговеет перед Пушкиным, но он видит и незавидную участь поэта — участь быть игрушкой в руках судьбы, которая, вознося, может и унизить. Поворачиваясь к нам комической стороной, Пушкин в сочинениях Гоголя (в этих обмолвках и репликах по поводу его) одновременно и трагичен, ибо его имя игрушка в руках света, в руках толпы.

Так играла в то время с именем Пушкина булгаринская «Пчела», именуя Пушкина «нашим Поэтом», «нашим Гением». Она присваивала Пушкина, указывала на свои права на него, как демонстрируют эти права поручик Пирогов и Хлестаков. Пушкин в их рассказах — средство похвастаться «высоким» знакомством, может быть, близостью к царю, с которым поэт лично беседует. Это все равно что похвастаться своим знакомством с графом Кочубеем, который тоже стоит в перечне «знаменитостей» у Хлестакова, и знакомством с которым, как мы помним, хвастал перед маменькой и провинцией сам Гоголь.

Так что, как ни близки были Пушкин и Гоголь в то время, как ни сталкивала, ни сводила их за одним делом судьба, они и дело-то это понимали уже каждый по-своему, мудрость Пушкина не сходилась с нетерпимостью Гоголя, с его преувеличениями, с его амбицией.

И сам Гоголь был иным, вовсе не тем, за кого его принимали и читатель, и зритель, и критика, и опять-таки Пушкин. Еще в статье «Несколько слов о Пушкине», вошедшей в «Арабески» и бывшей сплошным панегириком Пушкину, он определил это различие. Защищая Пушкина от остывшей к нему публики, от упреков тех, кто винил Пушкина в отходе от высоких тем его поэтической молодости, Гоголь защищал и себя, и свое право на «обыкновенное» в искусстве. Конечно, писал он, какой-нибудь горец или иной романтический герой «гораздо ярче какого-нибудь заседателя» или «нашего судьи в истертом фраке, запачканном табаком», но «они оба — явления, принадлежащие к нашему миру». Конечно, описывать «заседателя» невыгодно с точки зрения успеха у публики, но, черпая со дна жизни, поэт «ничуть не теряет своего достоинства», а «даже, может быть, еще более приобретает его».

В этой статье Гоголь впервые обосновывал свою главную поэтическую идею — извлечь «необыкновенное» из «обыкновенного». Это уже была цель Гоголя, а не Пушкина, как, впрочем, судья в истертом фраке и заседатель были героями Гоголя, а не Пушкина. Пушкин мог коснуться их, обежать их жизнь сочувственным взглядом, но понять их изнутри, как Гоголь, он уже не мог. Точнее, у него была другая задача.

«Чем предмет обыкновеннее, — писал Гоголь в статье о Пушкине, — тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное...» И это «тем выше» относилось не столько к Пушкину, сколько к автору статьи.

Сходясь, Гоголь и Пушкин отталкивались, в сближении самоопределялись, ясней видели каждый свое назначение. Пожалуй, Пушкину в этом смысле и не нужен был Гоголь (он когда-то так определялся по отношению к Державину), но Гоголю нужен был Пушкин.