Гоголь - Золотусский Игорь Петрович. Страница 70
Но г. Гоголь уже печатал в «Санкт-Петербургских ведомостях» объявление о своем отбытии за границу. В прибавлениях к этой газете 17 мая 1836 года появилась строка: «...Николай Гоголь, 8-го класса; спрос.[ить] в Малой Морской, в доме Лепена, 1». 1 — это означало, что он едет один, без слуги и близких. Рядом с его именем стояли имена каких-то французов и француженок, был даже мещанин Дмитрий Донской с Выборгской стороны, граф Мусин-Пушкин с дворовым человеком, камергер Г. фон Нордин, некто Викториано де ля Кусета из Испании и другие. Через педелю в этих списках появилась и фамилия Данилевского — Гоголь уговорил и его прокатиться по Европе.
А во все стороны летели письма Гоголя, объясняющие внезапное решение покинуть Россию. Надо было растолковать его маменьке, Москве, извиниться перед Загоскиным, что он не смог сам прибыть на обсуждение своей пьесы, перед Щепкиным — за то, что не приедет читать «Ревизора» актерам Малого театра, перед Аксаковым — за то, что возложил на него хлопоты по постановке комедии. Всем им (москвичам) он обещает, что по возвращении поселится в Москве, что отъезд ему необходим ввиду полного непонимания, которое он обнаружил в холодном Петербурге, что к тому зовут его и личные огорчения и недуги. «Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне, — пишет он Погодину. — ...Я не оттого еду за границу, чтобы не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровьи, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постояннее пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим размышлением».
Но это уговоры, заговоры, не вся правда слышится тут. Гоголь утаивает часть правды, ту правду, которая тоже обратила его мысли к отъезду, — правду о неудачном сотрудничестве с Пушкиным. Он и раньше держал всех в неведении относительно своей близости к изданию Пушкина, он и до этого делал вид, что лишь сочинениями своими участвует в «Современнике», так что и отступать в этом смысле ему теперь было легче. Легче на словах, в письменных объяснениях с приятелями, но не перед самим собой. Потому что это было, безусловно, еще одно поражение. Так же как после истории с «Ганцем», после провала надежд занять кафедру в Киеве, после несостоявшегося профессорства в Петербургском университете (откуда его просто уволили в связи с упорядочением штатного расписания) он имел основание для отчаяния. Он вновь сходил с кафедры, и так же, как тогда, «неузнанный» и, пожалуй, освистанный, если принять в расчет прием «Ревизора». «Все против меня, — жаловался он Щепкину. — Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого... Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня...»
Как всегда, он преувеличивал, раздувал в собственных глазах размеры несчастья и сам же раздражался от создания собственной фантазии, но таково уж было свойство его воображения: что оно создавало, то и было для Гоголя действительностью.
Он зря досадовал и на Пушкина, он забывал, в каком состоянии Пушкин затеял журнал. Впрочем, мог ли он понять Пушкина? Пушкина, который, вернувшись 23 мая из Москвы, где он улаживал свои издательские дела, сразу же отправился на дачу, где его жена ждала — уже четвертого — младенца, Пушкина, уставшего и «простывшего», Пушкина, не имеющего ни минуты, которую бы он мог уделить своему молодому соратнику?
Что делать? Ему было не до Гоголя, во всяком случае, не в такой степени до Гоголя, как хотелось бы Гоголю и на что он имел право рассчитывать как единственный его достойный Ученик. Он давно уже вышел из-под крыла Учителя, но вместе с тем все еще находился под ним, оно его согревало, защищало, и позже, говоря о том, что светлые минуты его жизни были минуты, в которые он творил, Гоголь добавит: «Когда я творил, я видел перед собой Пушкина».
Нет, не так просто ему было отрываться от Пушкина, оставлять его одного в России. Еще в ту пору, когда маменька писала ему отзывы о его сочинениях и восхваляла их, он советовал ей: «Не судите, моя добрая маменька, о литературе. Потому что, может быть, в самом Петербурге литературу умеют ценить и понимать какие-нибудь пять человек». Среди этих пятерых первым был Пушкин. Отрываться от него — значило отрываться от надежного берега, от светящего над гобой солнца, от воздуха, которым дышишь. Все было гиль и суета по сравнению с тем, что рядом жил и творил Пушкин.
Он с болью рвал эту нить, и это, быть может, была самая сильная боль, какую он ощущал при расставании с родиной.
6 июня 1836 года, когда корабль, перевозящий пассажиров в Кронштадт, отчалил от Английской набережной, увозя за границу Гоголя, Пушкин был в Петербурге. В июне он еще жил на Дворцовой набережной, то есть в получасе ходьбы от того места, откуда отплыл Гоголь. Ни Пушкин, ни провожавший княгиню Веру Федоровну и сына Павла, уезжавших в одной партии с Гоголем, князь Вяземский, ни Гоголь не знали, чтоподписчикам уже разосланы, а в кондитерских и книжных лавках появились на столах свежие оттиски «Северной пчелы» со статьей Булгарина «Мнение о литературном журнале Современник, издаваемом Александром Сергеевичем Пушкиным на 1836 год». Это был прощальный залп Фаддея Венедиктовича в сторону Гоголя, последнее яростное изрыгание его бессильных мортир в адрес безымянного автора беспардонной статьи.
Выстрел Булгарина не докатился до ушей Гоголя. Он стоял на палубе маленького кораблика (в Кронштадте их ждал большой корабль «Николай Первый») и грустно глядел на отплывающий гранит. Вяземский махал ему платком. Отплывал гранит, дворцы на набережной, шпиль Петропавловки, видный из окон квартиры Пушкина, и сам Пушкин.
«Даже с Пушкиным я не успел и не мог проститься, — напишет Гоголь Жуковскому в первом письме из-за границы, — впрочем, он в этом виноват».