Господин Друг - Зорин Леонид Генрихович. Страница 11

Он и боялся своих бессонниц и ждал их с болезненным нетерпением, не забывая себя казнить самыми злыми определениями — от садомазохиста до выродка. Но ничего не помогало. Однажды пришлось ему капитулировать, невнятно просить у Розы ласки.

— Выздоравливаешь? — вздохнула она со смутной улыбкой. Он промолчал.

Молчал и потом, когда испытал забытый с годами щенячий восторг. Кончилось его одиночество. Они лежат, прижавшись друг к другу, в комнате жарко и темно — не видно, что рядом есть кто-то третий, подбрасывающий поленца в костер.

Еще через день позвонил он Ромину. Нельзя было затягивать паузу, она становилась необъяснимой. Все это так, но, кроме того, он чувствовал, что позвонить ему хочется.

«Похоже, что я по нему соскучился», — признался себе Авенир Ильич.

— Выздоровел? — спросил его Ромин.

Вопрос, недавно заданный Розой. Авенир Ильич ничего не ответил.

— Может быть, встретимся у тебя? — спросил он, помедлив самую малость. — У нас — генеральная уборка.

Ромин сказал:

— Гераклово дело. Я на такое не способен. Нужна отвага твоей жены.

Хозяин был ровен, умеренно весел. Поздравил с ленинградской удачей. Гость смотрел на него с непонятным чувством. Этакая гремучая смесь — расщепить ее на составные части не удастся никакому алхимику. И любопытство, и страх, и злость, и ощущение странной близости.

«Нормально. Мы же теперь породнились», — он мрачно про себя усмехнулся.

— Надеюсь, в Петрополе ты занемог не сразу? Это было бы глупо.

— Нет, перед самым возвращением.

— Что причиной? Не встретилась ли ненароком волоокая тонколодыжная дева, оказавшаяся бациллоносительницей?

— Встретилась. Ее зовут Нина Глебовна, — хмуро сказал Авенир Ильич, — она редактор на киностудии. Поклонница твоих сочинений.

— Со вкусом женщина, — сказал Ромин. — И как она его не утратила, читая все время по долгу службы отечественный железный поток?

— Ты все суровей к своим коллегам, — покачал головой Авенир Ильич.

— Просто Моцарт, — расхохотался Ромин, — он, как известно, их в грош не ставил. Насколько Сальери был добрей. Обожествлял их до помешательства.

Выдержав паузу, гость спросил:

— Кстати, давно ли ты видел Аннушку?

— Очень давно. Не суди меня строго, — Ромин привычно погладил лоб. — Есть, знаешь, австралийский паук. У него чрезвычайно своеобразные отношения со своей подружкой. Она заглатывает его, и тогда он ее оплодотворяет. Но, свершив это жизненное назначение, заканчивает свой краткий век. Его возлюбленная становится его могилой — не в фигуральном, а в самом прямом значении слова. Что скажешь о таком суициде? Надо признать, погибает, как мученик. Жертва собственного оргазма. Не то герой великой любви, не то мазохист-эротоман. Впрочем, герои всегда мазохисты.

— Полагаешь?

Ромин веско кивнул.

«Что-то ты разгулялся, родственничек», — недобро подумал Авенир Ильич и спросил:

— А к чему это ты рассказал?

— Чтобы ты понял раз навсегда: я — не австралийский паук.

Неожиданно они замолчали. Авенир Ильич не мог ни понять всего, что испытывал в эти минуты, ни упорядочить своих мыслей. Уж не догадывается ли Ромин, что на сей раз Аннушка — псевдоним, скрывающий имя совсем другой? Если он это уразумел, то что же все-таки происходит сейчас между ними и как назвать этот томительный поединок? Зачем этот нервный диалог с его недомолвками и подтекстами, зачем он здесь, почему нас влечет к нашим мучителям, в чем их манкость? Ромин хотя бы взыскан природой, но сколько на свете вздорных ничтожеств, всегда готовых терзать своих ближних, а этих несчастных будто к ним тянет. Неужто на этой мутации духа, на этой противоестественной тяге и выстроен наш миропорядок — армия, государство, семья?

— Чем озабочен? — спросил его Ромин.

Все чувствует! Авенир Ильич едва принудил себя улыбнуться и отозвался возможно небрежней:

— Знаешь, есть дни: с утра все не ладится. Утром не мог отыскать очечник. Полдня потратил на ерунду.

— Вещи прячутся от хозяев, — Ромин сочувственно вздохнул. — Надо войти и в их положение. Только представь: начиная с утра, видеть постылое лицо, которое после сна отвратительно. Опухшие щеки с красными полосами, клочья волос в разные стороны, слезящиеся узкие глазки, никак не желающие раскрыться. Да, вещи прячутся. Это бунт. Даже война за независимость. Главное, их не искать — объявятся. Им тоже надо от нас отдохнуть.

— Спасибо, — сказал Авенир Ильич.

— Не за что. Мой совет бескорыстен.

— Спасибо тебе не за совет, а за портрет, — Авенир Ильич с трудом себя сдерживал. — Фламандская кисть. Ты написал меня щедрыми красками. Просто Нарцисс в миг пробуждения.

— Портрет собирательный, — сказал Ромин. — Ты зря относишь его к себе. Какая муха тебя укусила? Оставь, АИ, все это лишнее. Мы связаны, как орешник с жимолостью. Ты оценил? За подобный образ дама элегической складки меня осчастливила бы без колебаний.

— Верю, — сказал Авенир Ильич, — дамам обычно немного надо. Очень обидно, что я не дама. А в общем, ты прав — мы связаны крепко.

— Вот и ладушки. Надеюсь, ты знаешь, отчего так долго живут слоны? Не выясняют отношений. Еще один бескорыстный совет. Не омрачай своих звездных дней. Знаешь, я в самом деле рад. Твой архивист тебе верно служит. Сначала ты был предан тиснению, теперь с ним вместе взойдешь на экраны. Поклонница моего дарования осыплет тебя золотым дождем. Будешь ты и богат и славен. Дорога скачет тебе под ноги.

— Послушай, — сказал Авенир Ильич, — ответь мне честно: моя вещь тебе нравится?

Ромин подумал и произнес:

— Отвечу. Неплохо. Но — не кроваво.

Когда Авенир Ильич прощался, Ромин его остановил:

— Роза Владимировна сказала, что я заезжал в твое отсутствие?

Авенир Ильич залился краской и против воли отвел глаза.

— Нет…

— Забыла. Ты ей напомни. Связано с небольшим сюрпризом.

Что это значит? Он был растерян. Всего мог ждать, но такой откровенности?!. «Ты ей напомни…» Что ему нужно? Догадка, мгновенная, как ожог! Он хочет, чтоб Роза сама объявила о том, что она к нему уходит. Безумная мысль. Надо знать Ромина, чтобы понять ее нелепость. Тогда зачем же? Чтоб между ними не было ничего утаенного? Он не желает играть с ним в прятки? Каков правдолюбец! А ты спроси, хочу ли я такого всеведения? Спроси хотя бы себя самого! Кто дал тебе право решать за меня?

У Авенира Ильича заплакало, застонало сердце. За эти дни он успел убедиться — без Розы не обойтись, не выжить. Их прочно сколоченная твердыня, казалось, была способна выдержать самое грозное землетрясение, а эта вдруг воскресшая страсть делала его положение уже окончательно безысходным. Что теперь делать? Куда ему деться?

Он вспомнил: когда они поженились, соседка от души посоветовала повесить на свою дверь оберег — какой-нибудь заветный предмет, защищающий от порчи и сглаза. Они снисходительно посмеялись — вот и расплата за их беспечность!

Словно в ответ — потемнело небо. Сначала, как озорник, задираясь, потом, уже всерьез и без шуточек, хлынул почти тропический дождь. Авенир Ильич поспешил в метро. Таких, спасавшихся, было много. И среди них, с неожиданной ясностью, он понял, что он — один на свете. «Одиночество человека в толпе», — так однажды сказал ему Ромин. Одиночество перед ужасной гибелью в Варфоломеевскую ночь, на Ходынке, на сталинских похоронах. И на митингах, на торжествах и застольях — всякий раз, оказываясь во множествах, лицо утрачивает единственность, свои человеческие черты.

Тогда он заспорил. А Хемингуэй? На что уж закаленный скиталец, а признал: человек быть один не может.

«Вот человек от себя и отказывается, — сразу же отозвался Ромин. — Он отрекается от себя из-за этой немочи, этого страха.»

Когда Авенир Ильич вышел в город из мраморного подземелья, дождь кончился. Слетел, побезумствовал и обессилел. Улицы еще были влажны, воздух промыт, над его головой в небе висела громадная радуга — обилием красок, цветов, оттенков она напоминала витраж.