Трезвенник - Зорин Леонид Генрихович. Страница 21

Я видел, что разговор не вяжется. Необязательные слова — одно к другому не притиралось. Фразы не склеивались меж собою, взлетали, на миг повисали в воздухе и тут же растворялись бесследно. Один Рымарь вел себя молодцом, пытался хоть как-то поднять настроение.

Он вспомнил, что, когда Федора Тютчева вдруг отозвали из Германии — тот служил по дипломатической части, — поэт на родине затосковал. Как раз в то время Жоржа Дантеса после его роковой дуэли выслали за пределы России. Тютчев сказал своим друзьям: пойду-ка я и убью Жуковского.

Випер громогласно чихнул и авторитетно добавил:

— Неглупые люди давно уже поняли: весь мир — твой дом. Боккаччо писал, когда его выгнали из Флоренции, что мудрецу вся земля — отечество.

Богушевич поморщился и вздохнул:

— Утешительный набор для изгоев. Должно быть, и Данте тем утешался, а тысячелетием раньше — Овидий. Но я не поэт. Не мудрец, тем более.

Рена ходила из комнаты в кухню, из кухни в комнату — все приносила какую-то снедь.

Она подошла ко мне:

— Поешь хоть что-нибудь. Ты, верно, голоден.

Випер кивнул:

— Он спал с лица.

Я посмотрел на него с удивлением. Его словно тянет меня укусить.

— Не хочется, — признался я Рене. — Что-то мне нынче не по себе.

— Ну почему я должна уезжать? — внезапно спросила Надежда Львовна.

Все неожиданно замолчали. Богушевич холодно усмехнулся:

— Ну что ж, мы — ритуальный народ. Помолчим. Из коллекции ритуалов советским людям легче всего дается как раз минута молчания. Она затягивается на всю жизнь.

— Мы уже не советские люди, — резко сказала его жена.

— Советские, — сказал Богушевич. — Мы были ими и здесь и в зоне. В Германии тоже ими останемся. Эта прививка неизлечима.

Я подошел к супругам с рюмкой, все еще на три четверти полной.

— Дай бог вам удачи, — сказал я с чувством. — Рена считает, что счастья нет, однако удача нет-нет и случается. Удачи. Я верю, что мы увидимся.

Випер полемически высморкался:

— Советские люди всегда оптимисты.

Я снова на него покосился. Только завидит меня — и взвивается. Я действую на него возбуждающе. Почти как на гордого Павла Антоновича. Надежда Львовна пробормотала:

— Ну что ж, в связи с новой германской реальностью уместно вспомнить немецкого классика: «Нынче жребий выпал Трое, завтра выпадет другим».

«Кого она имеет в виду?» — подумал я и начал прощаться.

Рена спросила:

— Уже собрался?

— Пока Випер не заразил своим насморком. Что-то я не в своей тарелке.

В прихожей она сказала:

— Ну, с Богом. Ты выглядишь и вправду усталым. Они улетают завтра в одиннадцать. Приедешь в аэропорт?

— Я надеюсь.

Я возвращался с тяжелой душой. Випер не прав — оптимистом я не был. И я не верил своим словам — я знал, что не увижу Бориса. В сущности, он летит на тот свет.

Впрочем, и нынче я побывал в мире ином. За один лишь вечер столько незнакомых людей. Как будто я оказался в театре. Снова повеяло запахом шипра, и я непроизвольно поежился.

Я не поехал в аэропорт — нездоровилось, да и до меня ли им там? Ближе к вечеру позвонила Рена.

— Что-нибудь произошло? Тебя не было.

— Ничего. Просто чувствую себя скверно.

— Я так и подумала. Сейчас я приеду.

Когда через полчаса Рена вошла, я колдовал над нехитрым ужином. Но Рена сказала, что есть не будет.

— Ты вчера отказался, а я сегодня. Догоняю. Так что с тобою? Хандришь?

— Расклеился, — сказал я ворчливо.

— Может быть, вызвать к тебе врача?

— Потерпим. Возможно, я обойдусь.

Она оглядела мое жилье и нахмурилась.

— Трудно жить одному?

— Как-то справляюсь. Привык, должно быть.

— Дамы могли бы и позаботиться.

Я посмотрел на нее с удивлением. Впервые она заговорила на эту деликатную тему. Забралась с ногами в отцовское кресло, прикрыла ладонями глаза.

Выдержав паузу, я осведомился:

— Как там все было?

— Лучше не спрашивай. Просто бессмысленная возня. Все вышло как-то дерганно, скомканно. Надежда твердила одно и то же: «Ну почему я должна уезжать?». Борис нервничал, задирал таможенников. Мы не успели толком проститься. Саня все время давал советы — вот уж не его это дело. Слава Рымарь старался шутить. Пушкин-де еще говорил: «За морем житье не худо».

— Пушкина туда не пустили.

— Что же, Борис заплатил свою цену за эту свободу передвижения. Но — без обратного билета. Односторонняя свобода.

Я осторожно сказал:

— Все наладится.

Она вздохнула:

— Кому это ведомо? Как они там приживутся в бюргерстве? Как они уживутся друг с другом? Чужбина должна бы сплачивать семьи, но слышно, что чаще она — разбивает.

— Думаю, не тот это случай.

— Дай Бог, — сказала она, — дай Бог.

Потом негромко проговорила:

— Ну вот, опять вокруг — никого.

— Это не так, — пробормотал я. — Тебе известно, что это не так.

Она ничего мне не ответила. Ни возразила, ни согласилась. Потом усмехнулась:

— Знаешь, Вадим — Випер сделал мне предложение.

Я был ошарашен. Потом прозрел. Вот почему он так задирался. Возможно, тут и старые счеты. Могла ведь и мудрая Арина что-то ляпнуть самоутверждения ради. Если это имело место, то он еще неплохо держался. Все же я ворчливо заметил:

— Мало тебе своих собственных бед.

— Чужие беды меня не пугают, — сказала Рена. — Дело не в том. Из этого ничего бы не вышло. Поэтам нужно, чтоб их любили.

— «Поэтам нужно»…

— Вадим, он поэт. Наш Саня талантлив. А это — редкость.

— Не знаю, — сказал я. — Может быть. Легче встретить талантливого, чем умного. «Поэтам нужно, чтоб их любили». Скажите, пожалуйста… Мне тоже нужно.

Я был раздражен и не мог это скрыть. Она улыбнулась:

— Ты ошибаешься. Быть любимым — достаточно обременительно.

Эти слова меня смутили. Я неуверенно пробурчал:

— Мне лучше знать, что мне — не в подъем.

Она сказала:

— Випер решил, что ты потому не пришел в Шереметьево, чтобы не попасть на заметку.

Я возмутился:

— Вот это уж свинство!

Она не спеша осветила меня своими зелеными глазами. Когда-то давным-давно я шутил, что она удивительно напоминает ночное такси — зеленый глазок сигнализирует: я свободно. Но сколько бы ты его ни призывал, оно неуклонно проносится мимо.

— Я сказала ему: ничего не требуй. Ни от кого и никогда. Пусть каждый живет так, как он хочет.

Я был задет и не мог это скрыть.

— Благодарю за такую защиту. Что до меня, я иду еще дальше: никто не обязан мне делать добро, пусть хотя бы не делает зла. Кстати, коль речь зашла о Борисе — все, кого это интересует, знают о наших с ним отношениях.

Рена подергала меня за ухо:

— Не сердись. Такая жизнь вокруг. Дурь, неприличие, бесовщина. Какие темы она подбрасывает…

Я чувствовал — что-то осталось несказанным. Помедлив, я взял ее руку в свою.

— Спасибо, что ты меня принимаешь таким, каков я рожден на свет. Мученик из меня никакой. К мученичеству надо иметь необходимую предрасположенность. Я не уверен, что человек звучит гордо. Сам я так не звучу. Знаю, что не создан для счастья, как пташка божия для полета. Наоборот, обречен барахтаться в месиве, где все мне враждебно — микробы, вирусы, зной и стужа, все социальные негодяйства, все человеческие пороки — зависть, суесловие, злоба, бездарность, честолюбие, тупость — могу перечислять до утра. И, вопреки всей этой агрессии, я должен как-нибудь уцелеть. Так просто сдаваться я не намерен. Не хочется своими несчастьями радовать и веселить проходимцев. Моя задача и сверхзадача не поразят воображения — загнуться, по возможности, позже, в своей постели, а не на плешках — как говорит Борис — не на нарах. Можешь на мне поставить крест.

Она легко провела ладонью сначала по моим волосам, потом — по моей щеке.

— Успокойся. Мы условились — пусть каждый живет так, как он может и как он хочет. Поздно, Вадим. Пора домой. Хоть и страшненько — за несколько месяцев привыкла, что я не одна в квартире. К хорошему привыкаешь быстро.