Трезвенник - Зорин Леонид Генрихович. Страница 23
Меня принимали две брюнетки — хозяйка Сирануш Бержерян и ее родственница — бакинка, гостившая у нее в это время. Надо сказать, кроме цвета волос и, разумеется, их родства, меж ними было не много общего. К тому же в яростно черной копне над мраморным лобиком Сирануш нежно белела снежная прядка, настолько эффектная, что мне подумалось об ее искусственном возникновении. Подстать этой прядке была ее кожа, вполне алебастровой белизны, носик был остренький, продолговатый, но поразительно симпатичный, ресницы — неимоверной длины, они почти закрывали глаза, взиравшие с истомой и негой. Фигурка была почти невесома, и чудилось, что она вся струится. Поистине — ручеек в алом платье, и голос журчал, как ручеек. Если б я должен был определить двумя словами свое ощущение, я выбрал бы — прохладу и влагу.
Напротив, родственница и гостья была высокой и крупнотелой, смуглой, как апшеронская ночь. Черные пятна глаз, как у панды, обильные бедра, полные ноги
— Брунгильда, но в закавказской версии. Имя не слишком ей подходило — детское, девичье, хрупкое — Асмик.
Мы выпили за наше знакомство, о деле хозяйка не заговорила. Она казалась немногоречивой, предпочитала слову улыбку с непреодоленным подтекстом. Впрочем, ей говорить и не требовалось — тропическая красавица Асмик не замолкала ни на минуту. Вулкан, клокотавший в ней, был громозвучен — я мысленно спрашивал себя: не собрались ли под окнами люди? Даже когда под просительным взглядом томной загадочной Сирануш Асмик понижала свой голос, ее старательное пиано запросто могло бы поспорить с фортиссимо духового оркестра.
С необычайным воодушевлением она излагала, как проходила бакинская гастроль Сирануш.
— Вай, это было что-то немыслимое! Вся филармония чуть не рухнула. Люди находились в экстазе. Сирануш сыграла на бис «Муки любви», они помешались. Я думала, ее разорвут. Она — на сцене, стоит, как овечка, в белом платье, у ног
— толпа. Что-то ревет, чего-то требует. Все в ее власти — скажи она слово, пойдут босиком по острым камням. Один ко мне подошел и крикнул: твоя двоюродная сестра может просить у меня все, что хочет. Я говорю ему: ей не надо. Ей уже Бог дал все с избытком. На следующий день у нас дома мы устроили обед в ее честь. Мой друг Лятиф сам готовил плов, клянусь мамой — никому не доверил. Такого плова никто не сделает (Сирануш авторитетно кивнула). Приехал еще на своей машине его ближайший товарищ Панах. Этот Панах — красавец, лезгин. И очень был хорошо одет — рубашка кремовая, брюки серые, носки такие оригинальные. Еще он с собой привез Менашира.
Я осведомился:
— Тоже лезгин?
— Нет, тот был тат, — сказала Асмик. — У нас в Баку все перемешалось. Мой Лятиф из Евлаха, азербайджанец. Панах — лезгин, Менашир — тат. Такой это город
— какой-то ерш, так, кажется, говорят алкоголики. Мы тоже выпили в честь Сирануш. Вижу, Панах на нее смотрит. Не просто смотрит, а душно смотрит. Она, моя птичка, не знает, что делать, сидит — не дышит, глядит, как ангел. А этот лезгин в нее впился глазами, пожирает, словно голодный тигр. Мамой клянусь, такое пламя идет от него, нам всем стало жарко. И с каждой минутой он распаляется все больше и больше, какой-то ужас! (Сирануш подтвердила это кивком.) Вай! Оглянуться я не успела, они ее вытащили во двор и начали вталкивать в машину. Сирануш зовет меня: «Асмик, спасай!». Я кричу: «Отпусти ее, проходимец!». Лятиф кричит: «Панах, ты мой гость!». Панах кричит: «Лятиф, клянусь честью, доставлю в целости, будет довольна!». (Сирануш серебряно рассмеялась.) Менашир кричит: «Не хватайся за руль! Всех раздавим!». Я кричу: «Сирануш! Теперь видишь, среди каких ишаков я живу?!». Едва-едва мы ее отстояли. Потом Лятиф мне устроил скандал, он из Евлаха, там все ненормальные. «Ты моих гостей назвала ишаками!» Я говорю: «Ишаки и есть. Даже за женщиной не поухаживали, сразу тащат ее в машину». Он мне на это отвечает, не отвечает, а рычит: «Каждый ухаживает по-своему». Вай! Что было! Он так взбесился, прямо на мне изорвал мою блузку, парень такой оригинальный… (Сирануш кивком согласилась с кузиной.) Тут я ему такое сказала… там была минута молчания.
Она вела свой рассказ вдохновенно, и было понятно, как все ей мило — и этот женский триумф Сирануш, и плов, который готовил Лятиф, друг сердца из пламенного Евлаха, и тат Менашир, и лезгин Панах, этот красавец и проходимец с оригинальными носками, пришедший в полную невменяемость. И даже то, что юный любовник порвал на ней блузку, ей тоже нравилось — все это было ее привычной, знойной, горластой бакинской жизнью, которая — кто бы это сказал — была в те дни уже на излете.
— Все хорошо, — сказал я лояльно, — что кончается хорошо.
— Это кончилось, но не сразу, — с глубоким вздохом сказала Асмик. — У нас есть общий двоюродный брат. Он живет в Армении, в Ленинакане. Его зовут Гриша Амбарцумович. Он запылал, когда это услышал.
Такое занятное сочетание уменьшительного имени с отчеством я воспринял сперва как шутку Асмик, но она объяснила мне, что в Армении такая форма давно узаконена.
— И что же сделал двоюродный брат?
— Что он мог сделать — страшно подумать. У него есть близкий друг Авасетик, мастер спорта и чемпион по штанге. Они клялись, что приедут в Баку, чтоб рассчитаться за честь сестры.
— Но честь, как я понял, не пострадала?
Сирануш загадочно усмехнулась.
— Допустим. Но Гриша Амбарцумович смотрит со своей колокольни, — голос скрипачки звучал, как флейта. — Достаточно, что меня коснулись. Это не человек, а порох!
— Если бы вы его увидели! — Асмик даже воздела к небу полные мучнистые длани. — Красавец! Талия, как у девушки. Размер ноги у него тридцать восемь.
Я сказал:
— Интересно было б взглянуть.
Сирануш бархатно улыбнулась и благосклонно пообещала:
— Когда он появится в Москве, я вас обязательно познакомлю.
Финальный аккорд, венец застолья! — пышная Асмик сварила нам кофе, а Сирануш принесла бананы (они были редкостью в Москве) и крутобокие гранаты. Отхлебывая из фарфоровой чашечки огненное густое зелье, она ввела меня в суть проблемы.
Из Лондона ей привезли концерт (не то Сибелиуса, не то Бриттена — я сразу забыл, окрестив для себя автора сонаты Бретелиусом по ассоциации с бретелькой
— у каждого из нас свои образы). Она сделала собственную редакцию, которую и вручила однажды по легкомыслию и легковерию одному предприимчивому коллеге. Спустя довольно солидный срок этот честолюбивый малый издал сонату в своей редакции, но эта редакция ничем, ни-чем (гром и молния!) не отличалась от редакции Сирануш.
— Мои штрихи! — восклицала она. Ее смиренные очеса, тихо мерцавшие под ресницами, непримиримо заполыхали. — Моя каденция! И аппликатура — тоже моя! Какое бесстыдство!
— Вор! Негодяй! Грязный подлец! — бешено выкрикнула Асмик.
Я попросил ее успокоиться и, обратившись к Сирануш, осведомился о значении терминов. Она пояснила мне, что штрихи — указания для смычка, аппликатура — то же для пальцев, а каденция — это самое главное, в известном смысле — личное творчество, предмет ее гордости, виртуозный экспромт меж разработкой и репризой!
Вулканическая Асмик заныла и трагически заломила руки. Я снова призвал ее к хладнокровию и спросил Сирануш, кто засвидетельствует, что эти художественные находки принадлежали именно ей. Она сказала, что, когда этот гангстер вернул ей ноты, листок с каденцией, написанный ею собственноручно, так и остался вложенным внутрь. Кроме того, немало людей, в том числе и сам дирижер, знали уже о ее редакции. Нет сомнений, они это подтвердят. Конечно, проще было позволить Грише Амбарцумовичу приехать в Москву. Гриша едва не сошел с ума, узнав об этой жуткой истории. Друг его, штангист Авасетик, дал страшную клятву, что он размажет этого хищника по стенке. Но Сирануш не хотела крови и просила их сдать билеты в кассу. Однако сама она не отступит. И пусть она родилась в Москве, она остается восточной женщиной.
— Один приятель меня называл Сирануш де Бержерян, намекал на Сирано де Бержерака, — сказала разгневанная гурия. — И был прав. Хотя я и очень тихая, я по своей натуре — бретер. И я не прощу ему этой обиды.