Юпитер - Зорин Леонид Генрихович. Страница 16

Когда Мандельштам меня обозвал «кремлевским горцем», он долго возился с вариантами подходящей рифмы. В одном из них был я «мужикоборцем». Злой человек, но тут он был прав. Он только был не прав, полагая, что это слово

— бранное слово.

Тот, кто намерен сдвинуть Россию, не обойдется без мужикоборства. Бухарин этого не понимал, хотя и мнил себя теоретиком. Какой он, к дьяволу, теоретик? Теоретик не поддается эмоциям, его не захлестывают настроения. Для теоретика существует единственно результат анализа.

Я знал: наряду с интеллигентом мужик — это враждебная сила. Кстати сказать, враждебная сила для самого интеллигента, который либо ему молился, либо ронял о нем слезу. Хотел бы взглянуть я на Мандельштама, оставленного наедине с мужиком. Вот Горький, он-то знал ему цену. Недаром же он его не выносил. Все песни о мужицкой артельности, все сказки о том, что мужик — «мирянин», что он с малолетства «миром живет», не стоят и ломаного гроша. Он может думать лишь о себе. И соблюдать лишь свой интерес.

Надо понять, крепостное право было не прихотью царей, а государственной необходимостью. Оно и согнало крестьян в общину, в совместную жизнь, оно и привило понятия долга и обязанности. А как еще было собрать Россию в один кулак, уплотнить пространство? Не пристегни мужика к его месту, не отними у него Юрьев день, он будет, как рыба, искать, где глубже, чтоб ты не поймал его на крючок. Куда он подался после того, как дали волю? Естественно, в город. Кто побойчее — в купцы, в приказчики, кто плоше — в фабричные, в босячье. Вопили, что я разрушу деревню. Но кто отобрал у крестьянина паспорт? Я отобрал. И ее сохранил.

Невесело вспоминать о Бухарине. Всегда ненадежный был человек. Я это знал и все-таки дрогнул: дал ему шанс, отправил в Париж. Он там свободно мог остаться, и я бы не стал его преследовать. Живи, любись со своей евреечкой. Потом я узнал, он там встретился с Даном (заметьте, это уже измена — встретиться с убежденным врагом!). И Дан говорил ему: «не возвращайтесь. Спасете себя, спасете жену». Старый подлец. Был неглуп, это правда. Впрочем, советовать все мастера. И сам Бухарин когда-то советовал этому Мандельштаму уехать. Тот не послушался Бухарина. Бухарин не послушался Дана. Вернулся из Парижа. Зачем?

Либо железно был убежден, что я от него не отступлюсь (тогда он и впрямь чувствительный олух), либо верил вопреки очевидности, что не сказал последнего слова. Вот и сказал. Уже на суде. Да, ни характера, ни ума. Остался бы и снял с меня тяжесть. Вернулся, так пеняй на себя.

К большому несчастью, на этом свете всегда не хватает смелых людей, не отворачивающих лица от жизни и от вызова времени. Зато в избытке хватает тех, кто твердость называет жестокостью. Я бы сказал им: хотя бы день, хотя бы ночь, хлебните с мое. Может быть, тогда вы поймете, что я за вас делаю вашу работу.

18

28 декабря После очередной поножовщины, очередного припадка Пермского, иду к выходу и тут получаю отличный предновогодний подарок — навстречу мне семенит Полторак. Стало быть, автор смотрел репетицию. Он сухо здоровается, затем, как обычно, жалует фирменным аттракционом — еще глубже вгоняет голову в плечи (и как это ему удается?). После чего, по-гренадерски печатая шаг, продолжает путь. Движется на свидание с Глебом.

Он словно чует спиной мой взгляд, делает судорожное усилие держать ее возможно прямей.

Вот Полторак. По всем приметам Непроходимый идиот.

Но — проходимец. И при этом Свое достоинство блюдет.

По-моему, это четверостишие — явная творческая удача. Жалко, что нельзя обнародовать.

19

Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) Булгаков тоже хотел покровительства. Но человек был амбициозный, Авеля в этой роли не видел. Да и Бухарин его не устраивал — действительно, зачем мелочиться? Его покровителем мог быть лишь я. Не зря же он уверил себя, что у нас с ним — особые отношения. Еще раз скажу: его юмористика, все эти застольные шалости — только прозрачная кисея, накинутая на затаенные мысли. Забавно, он, кроме шуток, думал, что, выдайся случай, и я бы ему посетовал на свою судьбу и поискал бы его сочувствия.

Вот так он перестал различать разницу между воображаемым и сущим — сочинил себе сказочку. Поэтому он считал себя вправе ходатайствовать передо мной за Эрдмана, баснописца и автора «Самоубийцы», к которому ездила эта Степанова. Друг, видите ли, обращается к другу, просит о дружеской услуге. У Эрдмана кончился срок наказания, и Эрдману захотелось в Москву.

Все-таки непостижимые люди. Отделался за свою басню ссылкой, остался жив, тебе повезло. Не привлекай же к себе внимания. Но вот неймется, пустите в столицу. Не понимал, что столица — то место, где можно обжечься, и сильно обжечься. На самом деле самоубийца. Впрочем, таков не он один.

То же самое произошло с Мандельштамом. Отбыл три года. В Москву, в Москву! В Воронеже ему стало тесно. Он даже не просил разрешения. Просто поставил всех перед фактом. Приехал в самое сложное время и сразу же стал поглощать пространство, с первого дня его было много. Люди из Союза писателей спрашивали меня: что с ним делать? Я сказал им: дайте ему путевку. В санаторий. Пусть наберется сил. Они ему очень скоро понадобятся.

Булгаков, надо сказать, и пьесы писал с прицелом — все те же ходатайства. Мольер это, понятно, он сам, а я — король Людовик Четырнадцатый, тот самый, кто однажды напомнил, что государство — это он. Король разрешил Мольеру «Тартюфа» и поставил преследователей на место. То же самое должен сделать и я — разрешить его пьесы, одернуть «гонителей».

Иной раз срывался даже на крик. «Что я должен сделать еще, чтобы доказать, что я червь?!» Это уж совсем не Мольер, это Булгаков бился в истерике. «Я — червь…» Лицемерное уничижение. Смирения мало, но много фальши. Не думал он о себе, что он — червь. Он был о себе высокого мнения. Мольер наших дней. Непонятый гений. Вот кем он был в своих глазах. Поэтому и топал ногами. Кричал же, конечно, не на Людовика. Это он кричал на меня.

Но пьеса «Мольер» — вопи, не вопи — была, безусловно, нежизнеспособна. Было бы странно поддерживать пьесу, в которой и честь, и совесть, и ум, все существующие добродетели, олицетворяет писатель. Высокий дух в кабале святош. Святоши, естественно, псевдоним. Святоши — это фанатики веры, в этом случае — коммунистической веры. Те, кто во власти или близ власти. У которой он отнял все достоинства, отдав их Мольеру, то есть себе. Не пощадил он и короля, который должен ему помочь, умерить слишком усердных ревнителей. Король — игрушка в руках Мольера.

Нельзя отрицать, человек был упорный. Попробовал взять быка за рога. И появилась пьеса «Батум». Пьеса, посвященная мне. Возможно, что бык был бы доволен. И поощрил бы — кормом за корм. Но то, что позволено быку, то не позволено Юпитеру.

Пьеса заурядная, вымученная. Я не сказал об этом вслух, чтоб не пугать всех прочих авторов, которые пожелали бы взяться за эту тему — пускай работают. Наоборот, Немировичу-Данченко даже сказал, что «Батум» неплох. И в самом деле, разве он хуже, чем та же пьеса Нахуцришвили о моей юности? Даже лучше.

Но ты ведь не тифлисский ремесленник. Если ты так оберегаешь свою бесценную репутацию, изволь соответствовать ее уровню. Не смог. Безжизненные слова. Не то что нет крови — ни цвета, ни запаха. «Я послан тифлисским комитетом, чтобы поднять батумских рабочих на борьбу…» «В этот центр должны войти надежные товарищи…» Скука. У Шиллера бунтари и мятежники разговаривали совсем иначе. Кого бы поднял Карл Моор, скажи он подобное своим швабам? Такими медяшками не поднимают ни на борьбу, ни на разбой.

Губернатор, этакий шут гороховый, осведомился о моей наружности. Спросил: «Какое она производит впечатление?». Такой вот вопросец. Ответ: «Никакого впечатления его наружность не производит». Но это зависит от точки зрения. На меня не произвела впечатления эта унылая писанина.