Святой: русский йогурт. Страница 22
Во всяком случае, он отчетливо помнил Гражданскую войну, японских интервентов, забравшихся в Забайкалье из Маньчжурии, отряды красных партизан, уходивших степью от казачьих сотен, и беспощадных каппелевцев, одетых в черные мундиры с черепами на рукавах, осиротевших после гибели своего генерала под Иркутском.
Отца Ульчи забрал к себе полубезумный барон Унгерн фон Штернберг, потомок тевтонских рыцарей, бредивший идеей восстановления империи Чингисхана от Средиземноморья до Тихого океана.
— Много бурятов ушло за желтоглазым, — нараспев рассказывал кровавую сагу Гражданской войны Ульча. — В кочевьях от Джиды до Чикоя не осталось мужчин. Приходили китайские хунхузы, похищали скот, убивали немощных и стариков, женщин уводили с собой. Эхе-хе, злые были времена! — теребил косичку старик.
Родитель Ульчи не вернулся к родным кочевьям, сгинув в солончаках Внешней Монголии. Младшего же сына он, по заведенной традиции, определил в буддийский монастырь — дацан.
Под сводами островерхой крыши юный Ульча изучал старинные манускрипты, повествующие о деяниях принца Шакьямуни, известного миру как Просветленный, то есть Будда.
Молодой послушник вращал барабаны, укрепленные на шестах в нишах храма. На их поверхности были записаны изречения Просветленного, указывающего путь к праведной жизни. Но облачиться в оранжевую тогу монаха и обрить голову, согласно принятому ритуалу, Ульче не было суждено.
Новая власть нуждалась в золоте, этом фундаменте любого государства.
— У нас в храме была статуя Просветленного, — рассказывал Ульча, дымя самодельной трубкой с длинным, сантиметров десять, мундштуком из кости. — Ее в незапамятные времена монгольский хан Угэдей вывез из Китая и подарил нашему дацану. Он не верил в Просветленного, — искренне сожалел о невежестве давным-давно исчезнувшего повелителя степняков старик.
Золотая статуя Просветленного была спрятана монахами, за что они и поплатились. Дацан сожгли, последователей Будды повесили на чахлых деревьях рассерженные несознательностью религиозных фанатиков революционеры-экспроприаторы, а настоятеля увезли аж в Иркутск, где тот умер под пытками.
Молодого послушника бритоголовый старец, имевший дар предвидения, отослал в родное кочевье к семье, проводив Ульчу словами:
— Просветленный покинул наши степи! Следуй Закону Будды, покоряя сердца людей любовью, но не страхом и принуждением. Он вернется…
Этой заповеди Ульча неукоснительно придерживался, в какие бы омуты ни затягивала его жизнь.
А их хватало…
Репрессии тридцатых годов не обошли Ульчу стороной. По разнарядке, спускаемой на каждую республику, автономную область из столицы, требовалось разоблачить определенное количество врагов народа.
В строго указанные сроки арестовать нужное число вредителей, скрытых контрреволюционеров, троцкистов, уклонистов и так далее.
Сын унгерновского солдата, недоучка из буддийского дацана, был подходящей кандидатурой. Следователю не надо было ломать голову, в чем обвинить степняка-скотовода.
Китайский шпион, лазутчик далай-ламы, пособник японских милитаристов… Ульча, сам того не подозревая, был настоящим кладом для районного энкавэдиста.
Особое совещание, на котором обвиняемый не присутствовал, впаяло Ульче двадцать лет с конфискацией имущества.
Лагерные блатняки попробовали с ходу подмять под себя тихого, молчаливого бурята. Выделив его из пригнанного этапа, уголовники отобрали нехитрые вещи новичка, сняли обувь и здорово накостыляли по шее.
Ульча стерпел унижение. Но когда ростовский жиган, бывший королем в бараке, сдернул бурята с нар и повелел ночевать на полу, Ульча возмутился:
— Я не собака, внизу совсем замерзну…
Осенние ночи на берегах Игарки холодные, а лагерь только обустраивался. Полом в продуваемом ветрами зэковском жилище была утоптанная ногами земля, окаменевшая от ранних заморозков.
Жиган свистнул свою стаю урок, терроризировавших обитателей барака — городских доходяг и забитых крестьян.
Поигрывая бицепсами, сияя золотой фиксой — предметом его особой гордости, — он процедил:
— Скокнул со шконки, нацмен косоглазый. Щас я эту макаку уделаю! — Жиган держал авторитет перед братвой.
Для пущей важности ростовский вор достал из голенища сапога самодельный нож — заточенный железный шкворень.
Ульча воровскую феню не понимал и вскарабкался обратно на нары.
Соседи Ульчи, позабивавшись по углам, зыркали из темноты глазами. Крестьяне осеняли себя крестным знамением, доходяги-интеллигенты бессильно сжимали кулаки. Но никто не решался заступиться за этого глупого человечка, пошедшего против страшной силы — сплоченной группы уголовников.
— Ах ты, сучара, пальцем деланная! Я тебя пошинкую в лапшу! — вызверялся жиган, нагоняя страх на обитателей барака.
Словесный спектакль был обязательной частью расправы.
— Ты у меня.., с заглотом возьмешь! — бесновался урка, тыча ножом в доски нижнего яруса нар.
Худой паренек — кожа да кости — жался к стене, боясь, что вошедший в раж уголовник может и его пырнуть.
— Куда, очкарик! — Жиган схватил бывшего ленинградского студента за лодыжку. — Становись раком! — Уголовник требовал от паренька быть живой подставкой.
Паренек сполз на пол, изогнулся, принимая указанную позу.
— Зачем человека мучаешь? С ногами на него лезешь! — Ульча спрыгнул вниз, встав лицом к лицу с блатняком. — Он худой совсем.., кашляет кровью.
Металлический шкворень заточенным жалом вспорол ветхий рукав ватника. Жиган нанес первый удар.
Второго не последовало.
Пальцы бурята прикоснулись к шее хозяина барака. Не впились, не ударили, а именно прикоснулись к натянутой коже под углами челюсти.
Приятели вора ничего не поняли. Их главарь остолбенел. Руки опустились, повисли плетьми.
Шкворень упал на землю, а из открытого рта медленно, словно червь из залитой водой норы, выполз язык.
Студент, отползавший на четвереньках подальше от этих двоих, задел застывшего уркагана бедром.
Предводитель уголовников качнулся, теряя равновесие, и бревном грохнулся на промерзший, подернутый синим инеем земляной пол. Он упал лицом вперед, ударяясь челюстью об острый угол нар. Золотая фикса, предмет воровской гордости, вылетела вместе со сломанным на корню зубом.
Вся кодла обмерла. Их вожак спасовал перед раскосым мужичонкой.
Урки были готовы разорвать азиата на куски. Отталкивая друг друга, они метнулись к Ульче. Каждый хотел первым всадить «перо», ударить свинчаткой по виску, приложиться дубинкой с шипами из гвоздей…
Ульча пригнулся, точно волк, уходящий от погони.
Паренек-студент, подхватив нож, валявшийся около потерявшего сознание жигана, тонко крикнул своему заступнику:
— Лови финягу!
Бурят, не оборачиваясь, уверенно ответил:
— Возьми себе!
Долго по лагерям, расположенным вдоль Игарки, гуляли слухи о диком азиате, отоварившем в один момент двенадцать уркаганов. Молва наделяла героя чудовищной физической силой. Иные утверждали, что бандитов наказал японский офицер-самурай, оставшийся в России после Гражданской войны и скрывавшийся под личиной убогого кочевника. Самурай владел мастерством борьбы джиу-джитсу, против которой приемы воровской масти просто детский лепет.
Жизнь Ульчи висела на волоске.
Конечно, посрамленные и напуганные уголовники в лобовую атаку идти опасались. Их враг оказался не так прост, он внушал уркам суеверный ужас своими способностями отключать человека прикосновением пальца, но в лагере было много возможностей убить обидчика.
По воле случая Ульча приобрел надежного покровителя, гарантировавшего стопроцентную неприкосновенность.
Авторитетнейший в уголовных кругах питерский налетчик, промышлявший гоп-стопом еще при царизме, работавший с самими Леней Пантелеевым и Левой Задовым, «заслуженный» ветеран преступного сообщества по прозвищу Моня Жидок был этапирован из Александровского централа чалить срок в суровом северном климате.
Пожилой налетчик, родившийся на Херсонщине, согретой знойным украинским солнцем, Север на дух не переносил. Прозвище, намекающее на принадлежность к еврейскому роду, он получил за мягкое малороссийское произношение, на котором говорили выходцы из еврейских местечек, наводнившие столицу империи после упразднения черты оседлости. Кроме того, Моня специализировался на ограблениях состоятельных владельцев ювелирных магазинов, среди которых было много евреев.