Баудолино - Эко Умберто. Страница 95
— Козы вполне воюют в армии, — ответил ему на это Ардзруни. И рассказал, как один великий полководец велел привязать факелы козам на рога и ночью погнал тысячи этих коз на равнину, по которой наступала неприятельская армия, так что те поверили, что против них несметное воинство. В данном случае, имея в распоряжении шестирогих коз, можно было достичь шикарного результата. — Да, если неприятель заявится в ночное время… — с сомнением протянул Поэт. Впрочем, пусть Ардзруни заготовит как можно больше как коз, так и факелов. Никогда не знаешь заранее.
На основании этих идей, неведомых Фронтину и Вегецию, шла полным ходом военная муштра. Равнину заполонили исхиаподы, плевавшие чем попало из новеньких тростяных фистул, под руководством Порчелли, который ругался чем свет когда плевки пролетали мимо цели, призывая Христа на каждом слове, и счастье еще, что для этих еретиков Христово имя, поминаемое всуе, не звучало святотатством: всего-то навсего приемыш. Коландрино обучал паноциев летать, чего им дотоле не доводилось, но будто сам Господь Бог создал их именно для этого. По улицам Пндапетцима ходить сделалось неудобно, вдруг ни с того ни с сего любому мог рухнуть паноций на голову, но повсеместно укоренилось мнение, что время стоит на дворе предвоенное, никто и не жаловался. Счастливее всех были сами паноции, настолько ошеломленные открывшимся у них неслыханным умением, что даже и женский пол, и недоросли просились участвовать в учениях. Поэт им охотно разрешал.
Скаккабароцци школил великанов, чтоб половчее хватали лошадей, но так как лошади во всей округе имелись только волхвовские, после двух или трех учебных занятий они уже отдавали богу душу. Поэтому переключились на ослов. Было даже и лучше, поскольку ослы ревели и брыкались и их было труднее хватать за шкирку, чем даже лошадей, летящих во весь опор. Теперь великаны стали истыми мастерами своего дела. Но надо было научить их вдобавок бегать, нагорбившись, между хвощами, чтобы враги их не замечали; великаны охали, что после каждого урока у них простреливает в пояснице.
Бойди, тот взялся за пигмеев. Белые гунны все же не то что журавли, им надо попадать между глаз. Поэт проводил работу в рядах нубийцев, которые только и мечтали, чтобы отдать свою жизнь в бою. Соломон подыскивал подходящие яды и для пробы напитывал ими колющие орудия, но сумел пока что только усыпить на пару минут кролика и заставить курицу взлететь. Это тоже годится, считал Поэт: если белый гунн уснет хотя бы на время одного отченаша, или вдруг начнет безудержно взмахивать руками, это уже не белый гунн, а мертвый гунн. Ладно, продолжим.
Куттика изводился с блегмами, обучая их подлезать под коней и пропарывать тем брюхо топориком. Упражняться на ослах было не лучшей затеей. Что до понцев, то поскольку понцы были приравнены к обслуживанию и снабжению, ими ведали Борон и Гийот.
Баудолино оповестил Диакона о том, что делается, и юноша вдруг как будто ожил. Пожелал пройти, с разрешения евнухов, на наружную площадку лестницы и оттуда наблюдал учения. Он сказал, что и сам желает учиться верховой езде, дабы возглавить в бою подданных, но вслед за этим потерял сознание, может, от лишнего возбуждения, и был снова водворен на трон одиноко грустить.
Именно в те дни, может, от любопытства, может, от скуки, Баудолино подумал, а где же живут сатиры-никогда-и-нигде-невидимки. Он допытывался у всех, даже у какого-то понца, хоть язык понцев никак невозможно было понять. Тот ответил: «Пруг фрест фринсс соргдманд строхдт дрхдс наг брлеланг гравот шавиньи руст пкалхдрсг». Не густо. Даже Гавагай, и тот что-то темнил. Там они живут, говорил он, там, показывая пальцем на холмы на западе, позади которых различались далекие горы. Но туда никогда никто не хаживал. Сатиры не жалуют посторонних. «Как мыслят сатиры?» — спросил Баудолино, и Гавагай ответил, что они мыслят еще хуже всех остальных, поскольку думают, что не было первородного греха. Люди-де стали смертны не по греху своему, это произошло бы даже если б Адам не ел яблока. Значит, и искупления не требуется, каждый пускай спасается собственною доброй волей. И вся-де история Иисуса только пример добродетельной жизни, ничего более. «Почти такие еретики, как Махмет, который говоришь, будто Иисус только пророк».
На вопрос, почему не ходят к сатирам, Гавагай отвечал, что при подошве холма сатиров есть лес и озеро, и эти лес с озером под запретом, потому что там живут негодницы, отъявленные язычницы. Евнухи запрещают правым христианам туда соваться, потому что недолог час попасть под какое-нибудь заклятье. Но Гавагай подозрительно четко описывал ведущую туда дорогу, что заставляло думать, что или он или какой-нибудь другой исхиапод в своей бесконечной беготне засовывали уже нос и в запретные угодья.
Достаточно, чтоб заинтриговать Баудолино. Он выждал, пока все не отвлеклись, вскочил на лошадь и меньше чем за два часа был на другом краю кустарниковой гряды, в окрестностях леса. Привязал лошадь к дереву и углубился в самую гущу свежей и ароматной листвы. Спотыкаясь о корни, вылезавшие на каждом шагу, наступая на огромные разноцветные грибы, он наконец продрался к берегу озера. С той стороны начинались уступы холмов, жилье сатиров. В тот час заката чистоструйные воды становились угрюмее, принимая и удлиняя отражения кипарисов. Всюду царствовало великое молчание, не вмещавшее даже пения птиц.
Пока Баудолино раздумывался на берегу этой водяной глади, из леса вышло животное, которого он не видел никогда, но знал замечательно. Оно напоминало лошадь молодого возраста, всю белую, обходительную и гибкую в движениях. На морде миловидного абриса, прямо на лбу посередине, имелся рог, тоже белый и выкрученный спиралью, кончался он острием. Зверь был единорогом или, как говорил Баудолино в отрочестве, носорогом: monoceros, предмет мальчишеских грез! Он любовался зверем и замер, боясь дохнуть, а тем временем из леса появилась женская фигура.
Стройная, в длинных тканях, мягко очерчивавших небольшие стоячие груди, она продвигалась шагом тихого камелопарда, и полы ее касались трав, украшавших озерные склоны, будто все тело парило над землей. У нее были длинные мягкие белокурые волосы, доходившие до бедер, и чистейшего рисунка профиль, как будто вырезанный из слоновой кости. Кожа совсем немного розоватилась, ангельское лицо было обращено к озеру и полнилось беззвучной молитвенностью. Единорог тихо топотал бок о бок с нею, трепеща небольшими ноздрями в ожидании ласки.
Баудолино забыл себя и глядел на них.
— Ты подумаешь, сударь Никита, все оттого, что с начала путешествия я не видел женщины, достойной этого имени. Нет, прошу тебя понять: не вожделение завладело полностью мной, а какое-то спокойное обожание, и не только ее, а ее вместе с животным, с этим спокойным озером, с горами, с этим закатным светом. Я будто оказался в храме.
Баудолино искал слова, чтоб обрисовать видение, что, как известно, невозможно.
— Видишь ли, иногда великолепие само показывается то в виде руки, то в виде лица, в оттенке на склоне горы или в отблеске моря, у наблюдателя замирает сердце при виде чуда красоты… Это создание в ту минуту мне представлялось неописуемой водяной птицей, не то цаплею, не то лебедем. Я назвал ее волосы белокурыми, так нет, с каждым движением они становились то голубоватыми, то пламенеющими. Я глядел сбоку на ее грудь, мягкую, трогательную, как грудка голубки. Я претворился полностью во взгляд. Видел что-то извечное, поскольку знал, что это не то что прекрасный предмет, а сама воплощенная прекрасность. Может, святой помысел Божий. Я обнаруживал: совершенство, когда созерцается единократно (и только единократно), легко и любезно. Я видел эту фигуру на отдалении, но чувствовал, что она мне не подвластна, ну точно как взгляд, ослабленный годами, мнит, будто видит отчетливые знаки на пергаменте, но знаешь: стоит тебе приблизиться, знаки сольются, и не узнать сообщения, обещаемого записью. Это было как сон. Во сне нам являются желанные вещи, протягиваем руку, и пальцы шевелятся в пустоте.