Слепой убийца - Этвуд Маргарет. Страница 23
– Что можно купить на пять центов? – вдруг спросил он. Вопрос застал меня врасплох, я лишилась дара речи: откуда мне знать? Нам с Лорой не давали карманных денег: Рини говорила, сначала надо узнать им цену.
Отец вытащил из внутреннего кармана темного пиджака блокнот в переплете из свиной кожи и вырвал лист бумаги. А потом заговорил о пуговицах. Никогда не рано, сказал он, разобраться в простых принципах экономики, их нужно знать, чтобы действовать правильно, когда я вырасту.
– Представь, что сначала у тебя две пуговицы, – сказал отец. Расходы, продолжал он, это стоимость производства пуговиц, доходы зависят от того, за сколько ты их продашь, а чистая прибыль – это разница между этой суммой и расходами за данное время. Часть чистой прибыли ты оставишь на свои нужды, а на остальные деньги изготовишь четыре пуговицы, а когда их продашь, сможешь сделать уже восемь. Серебряным карандашиком он начертил схемку: две пуговицы, потом четыре, потом восемь. Пуговицы пугающе множились на странице, в соседней колонке так же быстро росли деньги. Как лущить горох: горох – в одну миску, шелуху – в другую. Отец спросил, понятно ли мне.
Я пристально в него вглядывалась. Он что, всерьёз? Я не раз слышала, как он называл пуговичную фабрику ловушкой, зыбучим песком, проклятьем, альбатросом – но так бывало, когда он напивался. Сейчас же отец был трезв. Он словно извинялся, а не объяснял. Хотел от меня ещё чего-то помимо ответа. Казалось, хотел, чтобы я его простила, признала, что за ним нет вины. Но что он мне сделал? Я понятия не имела.
Я смутилась, ощущая собственное бессилие, не понимая, просит он или приказывает: это было выше моего разумения. То был первый, но отнюдь не последний случай, когда мужчина ждал от меня больше, чем я могла дать.
– Да, – сказала я.
За неделю до смерти, в одно ужасное утро – других тогда не было – мама сказала странную вещь, хотя тогда она мне странной не показалась.
– В глубине души папа тебя любит, – сказала она.
Мама не имела привычки говорить с нами о чувствах, особенно о любви – своей или ещё чьей, кроме божественной. Но родители должны любить своих детей, и потому я, должно быть, восприняла её слова как заверение: несмотря на видимость, мой отец такой же, как остальные отцы – или какими они должны быть.
Теперь я думаю, что все не так просто. Быть может, то было предостережение. Или бремя. Пусть в глубине души любовь, но сверху навалена груда всего остального, и ещё неизвестно что откроется, если копнуть поглубже. Вряд ли простой дар, чистое сверкающее золото. Скорее, нечто древнее и, возможно, губительное, вроде железного амулета, что ржавеет среди старых костей. Такая любовь – своего рода талисман, только тяжелый; и если таскать его с собой, он на железной цепи будет оттягивать шею.
IV
Слепой убийца: Кафе
Дождь мелкий, но беспрестанно моросит с полудня. Дымка окутывает деревья, стелется по мостовым. Женщина проходит мимо витрины с намалеванной кофейной чашкой, белой с зеленой каймой и с тремя завитками пара – словно кто-то тремя пальцами цеплялся за мокрое стекло. На двери вывеска, позолоченные буквы облупились: КАФЕ.
Открыв дверь, она ступает внутрь, отряхивая зонтик. Кремовый, как и поплиновый плащ. Она откидывает капюшон.
Он в последней кабинке, возле вращающейся двери на кухню, – как и сказал. Стены пожелтели от дыма, массивные кабинки выкрашены в тусклый бурый цвет, в каждой – куриная лапа металлического крюка для одежды. В кабинках сидят мужчины, одни мужчины в мешковатых пиджаках, похожих на потертые одеяла, без галстуков, неопрятно стриженные; сидят, широко расставив ноги в ботинках и прочно упираясь в половицы. Руки – точно обрубки: умеют спасать или забивать до смерти – и выглядят при этом одинаково. Тупые инструменты, и глаза им под стать. В зале вонь, пахнет гнилыми досками, разлитым уксусом, мокрыми шерстяными брюками, старым мясом, душем раз в неделю, а ещё скупостью, обманом и обидой. Она понимает: важно притвориться, что запаха на замечаешь.
Он поднимает руку; мужчины недоверчиво и презрительно смотрят, как она торопится к нему, стуча по дереву каблучками. Она садится напротив него и с облегчением улыбается: он здесь. Он все ещё здесь.
Черт возьми, говорит он, ещё бы норку надела.
Что я сделала? Что не так?
Плащ.
Просто плащ. Обыкновенный дождевик, мямлит она. Что в нём такого?
Боже, говорит он, взгляни на себя. И посмотри по сторонам. Он слишком чистый.
На тебя не угодишь. Никогда у меня не получается.
Получается. Ты знаешь, когда получается. Но ты ничего не продумываешь.
Ты не предупредил. Я никогда раньше здесь не была – вообще в таком месте не была. И вряд ли мне удастся выбежать из дома в наряде уборщицы – об этом ты подумал?
Взяла бы хоть шарф, что ли. Волосы прикрыть.
При чем тут волосы, в отчаянии спрашивает она. А ещё что? Что с волосами не так?
Слишком светлые. Бросаются в глаза. Блондинки – как белые мыши, встречаются только в клетках. На воле долго не живут. Слишком заметны.
Ты не слишком добр.
Ненавижу доброту, говорит он. Ненавижу людей, которые гордятся, что добрые. Сопливые грошовые благодетели, цедят доброту по капле. Презираю.
Я добрая, пытается улыбнуться она. Во всяком случае, к тебе я добра.
Если бы я считал, что это все – одна тепленькая жиденькая доброта, меня бы тут давно не было. Полночным экспрессом слинял бы из этого ада. Милостыня мне не подходит, и укромных подачек не надо.
Он какой-то дикий. Почему, недоумевает она. Они не виделись неделю. Или дождь виноват.
Может, это не доброта, говорит она. Может, эгоизм. Может, я черствая эгоистка.
Это уже лучше, отвечает он. Лучше будь жадной. Он гасит сигарету, тянется за другой, но передумывает. Он по-прежнему курит фабричные, для него – большая роскошь. Наверное, ограничивает себя. Есть ли у него деньги, думает она, но спросить не может.
Не сиди напротив – так слишком далеко.
Знаю, отвечает она. Но больше негде. Всюду мокро.
Я найду для нас место. Укроемся от снега.
Снега нет.
Но он пойдет, говорит он. Скоро подует северный ветер.
И повалит снег. А как же разбойники, бедняжки? Наконец-то он усмехается, хотя больше похоже на гримасу. Где ты спишь? – спрашивает она.
Не важно. Лучше не знать. Если к тебе придут и станут задавать вопросы, не придется врать.
Не так уж плохо я вру, говорит она, пытаясь улыбнуться.
Любителя, может, и проведешь. Но профессионалы выведут тебя на чистую воду. Расколят в два счета.
Тебя все ищут? Не бросили?
Пока нет. Так мне сказали.
Ужасно, говорит она. Как ужасно. И все же нам повезло, правда?
Почему повезло? Он снова мрачен.
По крайней мере, мы сидим здесь, у нас есть…
Возле них останавливается официант. Рукава рубашки закатаны, огромный фартук давно не стиран и мят, пряди волос уложены на черепе сальной тесьмой. Пальцы рук – как пальцы ног.
Кофе?
Да, пожалуйста, просит она. Черный. Без сахара.
Она ждет, пока он отойдет. Не опасно?
Кофе? Хочешь знать, нет ли в нём микробов? Вряд ли – его кипятят часами. Он насмехается, но она предпочитает не замечать.
Я имею в виду, не опасно ли здесь находиться.
Он – друг моего друга. Но я поглядываю на дверь: если что, выберусь через черный ход. В переулок.
Ты ведь этого не делал, правда? спрашивает она.
Я уже говорил. Хотя мог бы: я же там был. Но это не важно, я их вполне устраиваю. Они мечтают пригвоздить меня к стене. Меня и мои вредные идеи.
Тебе нужно уехать, безнадежно говорит она. Ей в голову приходят слова сжимать в объятьях – как они устарели. Но именно этого она хочет – сжать его в объятиях.
Не сейчас, говорит он. Пока нельзя. Нельзя ездить на поездах. Пересекать границы. Мне говорили, там следят больше всего.