Слепой убийца - Этвуд Маргарет. Страница 24

Я волнуюсь за тебя. Мне это снится. Все время волнуюсь.

Не волнуйся, дорогая, отвечает он. А то похудеешь, и твои прелестные сиськи и задик сойдут на нет. И кому ты будешь нужна?

Она подносит руку к щеке, словно её ударили. Я не хочу, чтобы ты так говорил.

Я знаю, отвечает он. Девушки в таких плащах обычно этого не хотят.

«Порт-Тикондерога Геральд энд Бэннер», 16 марта 1933 года

ЧЕЙЗ ВЫСТУПАЕТ ЗА АКЦИЮ ПОДДЕРЖКИ

ЭЛВУД Р. МЮРРЕЙ, ГЛАВНЫЙ РЕДАКТОР

Как и ожидалось, движимый заботой о состоянии общества, капитан Норвал Чейз, президент компании «Чейз индастриз лимитед», объявил вчера, что его компания передает три вагона фабричных товаров «второго сорта» в счет помощи районам, больше других пострадавшим от Депрессии. Среди пожертвованных вещей – детские одеяла, детские свитера и удобное мужское и женское нижнее белье.

Капитан Чейз заявил редактору «Геральд энд Бэннер», что во время национального кризиса все должны, как во время войны, энергично взяться за дело, особенно в провинции Онтарио, которой повезло больше остальных. Конкуренты, в частности, мистер Ричард Гриффен из торонтской компании «Королевский классический трикотаж», обвинили капитана Чейза в наводнении рынка дешевыми товарами для привлечения покупателей и, соответственно, лишении рабочих жалованья. На это капитан Чейз заявил, что раздает эти вещи бесплатно, поскольку нуждающиеся не могут их купить, и потому дорогу никому не перебегает.

Он прибавил, что все районы страны переживают спад, и «Чейз индастриз» тоже предстоит приспосабливать производство к упавшему спросу. По его словам, он сделает все возможное, чтобы фабрики работали по-прежнему, но не исключено, что ему придется увольнять рабочих или сокращать их рабочие часы и жалованье.

Мы можем лишь приветствовать старания капитана Чейза, человека, который держит слово, в отличие от тех, кому милее тактика штрейкбрехерства и локаутов в таких промышленных центрах, как Виннипег и Монреаль. Подобные усилия помогают Порт-Тикондероге оставаться законопослушным городом, где не бывает профсоюзных бунтов, жестокого насилия и спровоцированного коммунистами кровопролития, что затопили другие города, где уничтожается собственность, страдают и гибнут люди.

Слепой убийца: Шинилевое покрывало

И здесь ты живешь? спрашивает она. И крутит перчатки в руках, будто они промокли, и она их выжимает.

Временно обитаю, отвечает он. Это другое.

Дом стоит в ряду других таких же домов из красного кирпича, потемневших от грязи, узких и высоких, с островерхими крышами. Перед домом пыльный газон, жухлый бурьян вдоль дорожки. Валяется рваный бумажный пакет.

Четыре ступеньки на крыльцо. В окне первого этажа колышутся кружевные занавески.

В двери она оборачивается. Не волнуйся, говорит он, никто не смотрит. Все равно здесь живет мой друг. А я сегодня прилетел – завтра улетел.

У тебя много друзей, говорит она.

Отнюдь, возражает он. Если гнили нет, много не нужно.

В вестибюле – латунные крюки для одежды, на полу линолеум в желто-коричневую клетку, на матовом стекле внутренней двери узор из цапель или журавлей. Длинноногие птицы среди камышей и лилий изгибают грациозные змеевидные шеи, – остались со времен газового света. Дверь открыта вторым ключом, они входят в сумрачную прихожую; там он щелкает выключателем. Наверху – конструкция из трёх стеклянных розовых бутонов, из трёх лампочек двух нет.

Не смотри с таким ужасом, дорогая, говорит он. Ничего к тебе не пристанет. Только ничего не трогай.

Да нет, может пристать, усмехается она. Тебя-то мне придется трогать. Ты пристанешь.

Он закрывает стеклянную дверь. Слева ещё одна, покрытая темным лаком; женщине кажется, что изнутри прильнуло любопытное ухо, лёгкий скрип – словно кто-то переминается с ноги на ногу. Какая-нибудь злобная старая карга – у кого ещё могут быть кружевные занавески? Наверх ведет длинная разбитая лестница: гвоздями прибит ковёр, редкозубые перила. Обои притворяются шпалерами – переплетенные лозы и розочки – когда-то розовые, а теперь цвета чая с молоком. Он осторожно обнимает её, легко касается губами её шеи, горла, но в губы не целует. Её бьет дрожь.

Я легко смываюсь, шепчет он. Придешь домой – просто прими душ.

Не говори так, отвечает она тоже шепотом. Ты смеешься. Никогда не веришь, что я серьёзно.

Достаточно серьёзно, говорит он. Она обнимает его за талию, и они поднимаются по лестнице – чуть неуклюже, чуть тяжеловато: их тянут вниз тела. На полпути – круглое цветное окно: лиловые виноградные гроздья на небесной сини, умопомрачительно красные цветы – свет отбрасывает цветные блики на лица. На площадке второго этажа он вновь её целует, теперь жестче; юбка скользит вверх по её шелковистым ногам до конца чулок, его пальцы нащупывают резиновые пуговки, он прижимает её к стене. Она всегда носит пояс; снимать его – как свежевать тюленя.

Шляпка падает, её руки обхватывают его шею, голова откидывается, тело выгибается, словно кто-то тянет её за волосы. А волосы, освободившись от заколок, падают на плечи; он гладит эту светлую длинную волну, она будто пламя, мерцающий огонек перевернутой белой свечи. Но пламя не горит вниз.

Комната на третьем этаже – наверное, раньше в ней жила прислуга. Они входят, и он тут же закрывает дверь на цепочку. Комната маленькая, тесная и сумрачная; единственное окно чуть приоткрыто; жалюзи почти совсем опущены, тюль закреплен по бокам. Полуденное солнце бьется в жалюзи, окрашивает их золотом. Пахнет гнилью и ещё мылом: в углу – маленькая треугольная раковина, над ней пятнистое зеркало; под раковину втиснута пишущая машинка в черном жестком футляре. В оловянном стаканчике – его зубная щетка, не новая. Слишком личное. Она отводит глаза. Темный лакированный письменный стол прожжен сигаретами и покрыт кругляшами от мокрых стаканов; но в основном комнату занимает кровать – латунная, старомодная, стародевическая кровать, вся белая, кроме набалдашников. Наверняка, скрипит. Эта мысль вгоняет в краску.

Она понимает, что он пытался привести постель в порядок – сменил простыни или хотя бы наволочку, расправил желто-зеленое шинилевое покрывало. Лучше бы он этого не делал: её сердце сжимается от жалости, будто голодный крестьянин предложил ей последний кусок хлеба. А жалости она сейчас чувствовать не хочет. Не хочет видеть, что он уязвим. Это лишь ей позволено. Она кладет сумочку и перчатки на стол. Ей вдруг кажется, будто она пришла в гости. Получается абсурд.

Прости, дворецкого нет. Хочешь выпить? Есть дешевое виски.

Да, если можно, говорит она. Бутылка стоит в верхнем ящике стола. Он достает бутылку, два стакана, наливает. Скажи когда.

Когда, спасибо.

Льда нет, но есть вода.

Сойдет, отвечает она. Прислонясь к столу, залпом выпивает виски, закашливается, улыбается ему.

Все, как ты любишь, – быстро, сильно и на подъеме, говорит он. Садится на кровать со стаканом в руке. За любовь к этому. Он поднимает стакан. Без улыбки.

Ты сегодня необычайно груб.

Самозащита, говорит он.

Ты знаешь, что я люблю не это. Я люблю тебя. И понимаю разницу.

До какой-то степени. Или думаешь, что понимаешь. Спасаешь лицо.

Скажи, почему я сейчас не ухожу?

Он усмехается. Иди ко мне.

Он не говорит, что любит её, хотя знает, что она этого ждет. Быть может, это его обезоружит, как признание вины.

Сначала сниму чулки. Они рвутся от одного твоего взгляда.

Как и ты, отвечает он. Оставь их. Иди же сюда.

Солнце сдвинулось; слева под жалюзи остался лишь светлый клин. За окнами громыхает и позвякивает трамвай. Трамваи, наверное, постоянно тут ходят. Откуда же тишина? Тишина и его дыхание, их дыхание, мучительно затаенное, чтобы не шуметь. Точнее, не слишком шуметь. Почему наслаждение звучит, точно боль? Будто кого-то ранили. Он рукой зажимает ей рот.