Слепой убийца - Этвуд Маргарет. Страница 45

– Ну что я тебе говорила, – сказала Рини, когда Элвуд Мюррей ушел. – Стыда у него нет. – Она имела в виду не Элвуда, конечно, а Алекса Томаса.

Когда Лору приперли к стенке, она ничего не отрицала, кроме посещения Палаточного лагеря. Скамейки в парке и так далее – ну да, она сидела на скамейках, хоть и недолго. И не понимает, из-за чего Рини подняла такой шум. Алекс Томас не бабник (как выражалась Рини), не дармоед (ещё одно её выражение). Лора уверяла, что не курила ни разу в жизни. Что до «воркований» (опять Рини!), то она считает, что это отвратительно. Чем она вызвала столь низкие подозрения? Она совершенно не понимает.

Быть Лорой, подумала я, означает быть немузыкальной: музыка играет, вы что-то слышите, но не то, что остальные.

По словам Лоры, когда она встречалась с Алексом Томасом (всего трижды), они серьёзно спорили. О чем? О Боге. Алекс Томас потерял веру, и Лора старалась помочь ему её обрести. Это тяжело, потому что он циник или, скорее, скептик, вот что она имеет в виду. Алекс считает, наш век – век этого, не иного мира, – человека, человечества, и ему это нравится. Еще заявляет, что у него нет души, и ему плевать, что с ним случится после смерти. Но она намерена продолжить спор, как бы тяжел он ни был.

Я кашлянула в кулак. Смеяться я не посмела. Я помнила это Лорино выражение лица перед мистером Эрскином, и думала, что сейчас она делает то же самое – валяет дурака. Рини – руки в боки, ноги расставлены, рот открыт – напоминала загнанную курицу.

– Почему он до сих пор в городе, хотела бы я знать? – сбившись с толку, она сменила тему. – Он же вроде в гости приезжал.

– У него здесь дела, – спокойно ответила Лора. – А вообще он может быть, где хочет. У нас нет рабства. Кроме экономического, конечно. – Я поняла, что в беседах с Алексом говорит не одна Лора – он тоже вносит лепту. Если так пойдет и дальше, скоро у нас в доме появится большевичок.

– А ему не слишком много лет? – спросила я.

Лора глянула свирепо – слишком много для чего? – советуя не вмешиваться.

– У души нет возраста, – ответила она.

– Люди всякое болтают, – прибегла Рини к последнему аргументу.

– Это их дело, – сказала Лора с высокомерным гневом. Другие люди – это её крест.

Мы с Рини растерялись. Что делать? Можно рассказать отцу, и тот запретит Лоре встречаться с Алексом Томасом. Но она не подчинится, раз на кон поставлена душа. Да, привлечь отца – только все усложнить. Да и вообще, что произошло? И не скажешь толком. (Мы с Рини тогда были наперсницы и постоянно советовались.)

Дни шли, и постепенно я поняла, что Лора меня дурачит, хотя не знала, каким образом. Вряд ли она врала, но всей правды тоже не говорила. Как-то я видела их с Алексом Томасом: поглощенные беседой, они прогуливались у Военного Мемориала; в другой раз стояли на Юбилейном мосту; потом бездельничали за летними столиками кафе «У Бетти». Они не замечали, что на них смотрят, – в том числе и я. То был форменный вызов.

– Тебе надо с ней серьёзно поговорить, – сказала Рини. Но я не могла серьёзно говорить с Лорой. Я вообще не могла с ней говорить; то есть говорить могла, но слышит ли она меня? Все равно что с белой промокашкой разговаривать: слова тонули в её лице, будто в снежной лавине.

Когда я не была на фабрике (а мое ежедневное присутствие казалось все бессмысленнее, даже отцу), я сама стала много бродить. Я шагала вдоль реки, делая вид, что иду куда-то, или стояла на Юбилейном мосту, притворяясь, будто кого-то жду, смотрела в темную воду, вспоминая истории об утопленницах. Они покончили с собой из-за любви – вот что она с ними сделала. Любовь налетает внезапно и охватывает тебя, ты и осознать не успеваешь, а потом уже ничего не поделать. Только влюбишься – и уничтожена, как бы дело не обернулось. Во всяком случае, так пишут в книгах.

Иногда я гуляла по главной улице, вдумчиво разглядывая витрины, – носки, туфли, шляпы и перчатки, отвертки и гаечные ключи. Рассматривала афиши с фотографиями кинозвезд у кинотеатра «Бижу», сравнивала кинозвезд с собой, представляла, как я буду выглядеть, если начешу волосы на один глаз и надену красивую одежду. В кино мне ходить не разрешалось. Только после замужества я первый раз пошла в кино: Рини считала, что «Бижу» вульгарен, во всяком случае, для одиноких девушек. Там шныряют мужчины, извращенцы. Сядут рядом, их руки к тебе прилипнут, как бумага от мух, оглянуться не успеешь, а они уже на тебя лезут.

В рассказах Рини девушки или женщины всегда инертны, и на них куча рук, как на шведской стенке. Магическим образом они лишены способности закричать или отодвинуться. Парализованы, прикованы к месту – от шока, оскорбления или стыда. И спасения нет.

Холодный погреб

Похолодало; облака высоко несутся в небе. Кое у кого на крыльце – груды сухой кукурузы; на верандах скалятся тыквенные фонари. Через неделю на улицы высыпят одержимые сластями дети в костюмах балерин, зомби, пришельцев, скелетов, цыганских гадалок и умерших рок-звезд, и тогда я, как обычно, выключу свет и притворюсь, что меня нет дома. Не из нелюбви к детям, а из самозащиты: если какой-нибудь малявка потеряется, не хочу обвинений, будто я его заманила к себе и съела.

Я рассказала Майре – она сейчас бойко торгует приземистыми рыжими свечками, черными керамическими кошками, сатиновыми летучими мышами и набитыми тряпьем ведьмами с сушеными яблочными головами. Она рассмеялась. Подумала, я шучу.

Вчера был ленивый день – болело сердце, и я почти не вставала с дивана. Но сегодня утром, приняв лекарство, я ощутила странную бодрость. Довольно быстро дошла аж до кондитерской. Там осмотрела стенку в туалете; последние надписи такие: «Если не можешь сказать ничего хорошего, лучше не говори» и «Если не можешь сосать ничего хорошего, лучше не соси». Приятно сознавать, что в этой стране по-прежнему цветет свобода слова.

Потом я взяла кофе и булочку с шоколадной глазурью и вынесла все это наружу, на скамейку, которую изловчились поставить рядом с мусорным баком. Там я сидела, греясь на ещё теплом солнышке, как черепаха. Мимо шли люди – две перекормленные женщины с детской коляской; ещё одна – моложе и стройней, на черном кожаном пальто – серебряные заклепки, будто шляпки гвоздей, и одна такая же в носу; трое старикашек в ветровках. Мне показалось, они на меня смотрят. Известность или паранойя? А может, я просто говорила вслух? Трудно сказать. Может, голос вырывается из меня, как дыхание, когда я не замечаю? Прерывистый шепот, шелест виноградных лоз зимой, свист осеннего ветра в сухой траве.

Все равно, что подумают люди, говорю я себе. Если хотят – пусть слушают.

Все равно, все равно. Вечный ответ молодых. Мне, конечно, не все равно. Меня волновало, что подумают люди. Всегда волновало. В отличие от Лоры, мне не хватало храбрости стоять на своем.

Подошла собака. Я отдала ей половину булочки. «Сделай милость», – сказала я. Так говорила Рини, когда заставала нас за подслушиванием.

Весь октябрь – октябрь 1934-го – шли разговоры о том, что происходит на пуговичной фабрике. Поговаривали, вокруг неё снуют заезжие агитаторы; они разжигают страсти, особенно среди молодых и горячих. Говорили о коллективном договоре, о правах рабочих, о профсоюзах. Все профсоюзы под запретом, или только те, что в закрытых цехах? Толком никто не знал. Но все равно от них попахивало серой.

Все подстрекатели – головорезы и наемные бандиты (считала миссис Хиллкоут). Не просто заезжие агитаторы, вдобавок иностранцы – почему-то от этого ещё страшнее. Плюгавые темноволосые мужчины, они кровью расписываются в верности делу до гробовой доски, затевают бунты и не останавливаются ни перед чем – бросают бомбы, могут тайком в дом проникнуть и перерезать нам во сне глотки (считала Рини). Вот такие у них методы, у безжалостных большевиков и профсоюзных деятелей, все они одинаковы (считал Элвуд Мюррей). Они за свободную любовь и разрушение семьи, за то, чтоб поставить к стенке и расстрелять всех, у кого есть деньги – хоть какие, – или часы, или обручальное кольцо. В России они так и сделали. Такие шли слухи.