Кононов Варвар. Страница 7
– Я не безнадежный, – возразил Ким. – У меня только ключица сломана и трещины в четырех ребрах.
– Рази я про тебя? Я про него! – Кузьмич покосился на третью койку. – За энтим прыгуном присмотр нужен! Лежит себе, лежит, а вдруг – опять в окошко? А племяшу отвечать? Этаж тут, понимаешь, не шестой – двенадцатый…
Часам к десяти Кузьмич угомонился, сбегал в курилку, пришел, сбросил халат, нырнул под одеяло и захрапел, временами вскрикивая и дергая рукой – видно, снилась ему полная посуда. Прыгун-сантехник лежал по-прежнему немой и неподвижный, только губы его вдруг начинали дергаться, словно он пытался переспорить черта или изгнать нечистого молитвами. Кононов поразмышлял о том, какие молитвы известны сантехникам – должно быть, трехэтажные, и все кончаются на «бля»… Исчерпав эту тему, он принялся вспоминать о событиях прошлой ночи, о рыжей незнакомке из «Мерседеса», о странном ее бегстве от двух бритоголовых, – которые, если разобраться, ничем ее не обидели, а были, наверное, охраной или санитарами, если рыжая отчасти не в себе. Может, и не отчасти, может, крыша у нее совсем поехала… А если так, куда ее везли в ночное время? К сестричке, которая пляшет на слонах? Ну а дальше что? А дальше такая картина: слон высокий, сестричка сверзилась и вывихнула шею, а «Скорая» на вывихи не едет, тут без родных людей не обойтись… Логично? Логично! А бегать зачем, раз к сестричке приехала?.. Опять же чокнутых к больным не возят, а те, кто в здравом разуме, спешат к больной сестрице, а не во двор, к пивным ларькам… Нонсенс, нелепица!
Почувствовав, что вконец запутался, Ким плюнул и переключился на другое. Спать ему не хотелось, выспался он днем и, по совиной своей природе, сел бы сейчас к компьютеру, закурил и сочинил главу про фею, злобного мага и безутешного Конана. Тоскует он на острове, печалится! А почему? Во-первых, потому, что потерял корабль и всех своих товарищей, а во-вторых, не в кайф ему сладкая жизнь без приключений. Дайома, конечно, очаровательна… глазки, ножки, грудки и все такое… Но героический зуд терзает Конана, и нет ему счастья в объятиях феи! Слишком уж много любви, вина и вкусной снеди, и чересчур мягкая постель…
Ким закрыл глаза, и под сомкнутыми веками побежали одна за другой строчки, укладываясь плотными рядами в хранилище памяти. Память у него была отличной; вспомнится все, оживет, стоит только до компьютера добраться. Или хотя бы до листа бумаги…
Конан, стоя по пояс в воде, приподнял сосуд, и багряная струя хлынула в морские волны.
– Тебе, Шуга, старый пес! – провозгласил он. – Глотни винца и не тоскуй на Серых Равнинах о прошлом!
Вино было настоящим барахтанским – таким, каким и положено свершать тризну над дорогими покойными, не вернувшимися из океанских просторов. Во всяком случае, оно пахло, как барахтанское, и отличалось тем же терпким горьковатым вкусом и нужным цветом, напоминавшим бычью кровь. «Быть может, – думал Конан, – Дайома отвела ему глаза, подсунув вместо барахтанского сладкое аргосское или кислое стигийское, но вряд ли». За месяц, проведенный на острове, он убедился, что рыжеволосая колдунья способна сотворить фазана из пестрой гальки и плащ из лунного света – к чему бы ей обманывать с вином? Нет, барахтанский напиток не был иллюзией – в чем он убедился, в очередной раз отхлебнув из кувшина.
– Тебе, Одноухий, свиная задница! – Вино щедрой струей хлынуло в воду. Одноухий занимал на «Тигрице» важный пост десятника стрелков, и его полагалось почтить сразу после Шуги, кормчего. – Тебе, Харат, ослиный помет! Тебе, Брода, мошенник! Тебе, Кривой Козел!
В кувшине булькнуло. Он опрокинул остатки вина себе в глотку, добрел до берега, где выстроились в ряд десяток амфор, прихватил крайнюю и снова вошел в воду. Чего-чего, а вина у него теперь хватало! Да и всего остального, что только душа пожелает… Всего, кроме свободы.
Он отпробовал из нового кувшина, желая убедиться, что в нем барахтанское. Барахтанское и было: красное, терпкое, крепкое. Как раз такое, каким упивались парни с его «Тигрицы» во всех прибрежных кабаках.
– Тебе, Патат, безногая ящерица! Тебе, Стимо, бычий загривок! Тебе, Ворон, проклятый мазила! Тебе, вонючка Рум!
Да, хороший пир он задаст своему экипажу! Вина вдосталь, хоть купайся в нем! А ведь известно, что покойникам много не надо – пару глотков или там по полкружки на брата, и они уже хороши. Значит, остальное он может выпить сам…
Что Конан и сделал, а потом принес новый кувшин.
– Касс, разбойная рожа, тебе! И тебе, Рикоза, недоумок! Прах и пепел! Пейте, головорезы, пейте! Капитан о вас не позабыл!
Он выкрикивал новые имена, прозвища гребцов, стрелков, рулевых – всех, кто покоился на океанском дне, чью плоть сожрали рыбы, объели крабы, чьи души томились сейчас на Серых Равнинах. Он старался не глядеть на проклятый оскал рифов, на гигантские акульи зубы, в которых догнивал остов «Тигрицы»; зрелище это будило в нем яростный гнев. Кому-то он должен предъявить счет, и кто-то обязан ответить!
Дайома? Может быть, Дайома! В этом он еще не разобрался, но разберется! Непременно разберется! Вот только покончит с этими кувшинами…
– Тебе, Дарват, склизкая гадюка! Тебе, Гирдрам, протухшая падаль! Тебе, Коха, моча черного верблюда! Тебе, Рваная Ноздря, волосатый винный бурдюк!
Запас вина и ругательств кончился. Побросав в море пустые кувшины, Конан, пошатываясь, отошел к скалам облегчиться; он выпил три или четыре амфоры, но до сего момента не мог нарушить торжественность обряда. Закончив и застегнув пояс, киммериец побрел в глубь острова.
Тут все уже цвело и плодоносило. За лентой золотистого песка высились пальмы; теплый бриз полоскал зеленые веера листьев, меж ними свисали вытянутые гроздья фиников или огромные орехи, полные сладкого сока. За пальмовой рощей и травянистым лугом начинался лес, ухоженный и тенистый, ничем уже не напоминавший прежний бурелом из вывороченных стволов и переломанных ветвей. В лесу ветвилась паутина дорожек, и гулять по ним можно было с рассвета до заката, забредая все в новые и новые места; хотя с моря или с любой возвышенности остров выглядел небольшим, но временами Конану казалось, что он не уступает размерами Боссонским топям, протянувшимся от границ Зингары до самых киммерийских гор.
Возможно, это было иллюзией, вызванной колдовским искусством зеленоглазой Дайомы? Возможно… Точного ответа он не знал; его возлюбленная не любила расспросов насчет своих чародейных дел. Однако она не возражала, когда он захотел посмотреть, как будет приводиться в порядок остров – наверное, хотела убедить его в своей силе и власти над этим клочком земли, затерянным в Западном океане.
У нее был какой-то магический амулет, опалесцирующий серебристый камень, который она носила на лбу, на золотой цепочке, прятавшейся в рыжих волосах. Велением ее камень начинал светиться, и призрачное марево окутывало скалы, камни, песок, деревья и мертвые тела животных. То, что свершалось потом, напоминало сон: заглаживались шрамы и трещины на израненных бурей утесах; сваленные беспорядочными грудами валуны вновь занимали отведенное им место, живописно подчеркивая то берег маленького ручейка, то куст сирени, то зеленый бархат луга; грубые серые пески превращались в золотистую мягкую пыль, ласкавшую босые ступни; деревья, поваленные, изломанные и расколотые, опять обретали цельность, покрывались листьями и плодами, возносили кроны свои к синим небесам. И животные! Они оживали, поднимались на ноги, отряхивались; в их глазах не было и следа пережитых страданий, словно мучительная гибель под градом камней и древесными стволами мнилась им сном, прошедшим и навсегда забытым.
Некоторых, истерзанных до неузнаваемости, Дайома не пожелала возвратить к жизни. Зачем? На берегу было сколь угодно камней: из небольших серых галек получались кролики, шустрые белки и обезьянки; из розовых гранитных глыб – львы и тигры; из пестрых валунов – олени, косули и антилопы; из мрачного обсидиана – черные пантеры. Наблюдая за этим творением живого из неживого, потрясенный Конан не раз задавался вопросом, сколь велика власть рыжеволосой колдуньи над людьми. Быть может, она могла, разгневавшись, обратить его в жуткое чудище? В звероподобную тварь, в вампира-вервольфа, в ядовитого змея или что-нибудь похуже?