Второе пришествие инженера Гарина - Алько Владимир. Страница 12
*** 17 ***
Здесь шло время отмеренной швейцарской точности. Уникальная в своем роде страна: вторая родина многих и многих эмигрантов. Или так скажем: узаконенный приют с молчаливого согласия правительств ряда стран. Не был ли первым из таких изгнанников Жан-Жак Руссо, бежавший сюда от великой неустроенности сердца, ума и мелких прегрешений совести? Автор «Исповеди», отец семерых детей, которых он – опять же из принципа – поместил в дом общественного призрения.
Приличный швейцарский городок. Мощенная камнем площадь. Часы на ратуше пробили одиннадцать. Над грядой Юры вытянулась жемчужная цепь облаков. Солнце в мягком дымчатом окружении зависло в зените, подобно театральному софиту, но и все здесь сценично-картинно: аккуратно сработанные, будто кукольные – домики, возле каждого разбит цветник, расписные ставенки, на подоконниках те же цветы. Из стрельчатых узких окон – разноцветные штандарты, флаги до земли, балконы увиты плющом, иные – диким виноградом, на узких улицах шезлонги, полосатые тенты вынесенных на тротуары кафе, террасы бесчисленных отелей, ресторанов, казино, сходящих к призрачному зеркалу Озера, в нем – опять же небо, или отраженные с лодок счастливые лица, или ночные огни завлекающего времяпрепровождения. И даже год 1932, первых беженцев из соседней Германии и собственных изгоев в странах Большой депрессии, не повлиял здесь на общую атмосферу увеселения. На ту массу публики, среди которых и действительно было много милых открытых лиц, много музыки, танцев и смеха; хлопанье пробок шампанского, щебета, флирта, скрипа уключин и женского визга со стороны Озера. Колоссальная человеческая Фата-Моргана продолжала свое действо – примирять людей с пустыней и жаждой бытия, с тем песком, на котором они выводили свои имена и строили замки.
Но так и хочется отметить: вот женщина – она одна перечеркнула эту лакированную карточку.
Откровенно (и не очень) сторонящаяся всех – она следовала площадью от почтамта вниз: чуть склонив голову, возложив красивые открытые руки на сумочку, более напоминающую шкатулку красного дерева, инкрустированную русским малахитом; в шляпке бордо, под вуалькой, достаточно уже не модной, но скрадывающей черты лица. И все же: случайный прохожий ей навстречу – удивленно покачал бы головой: «Чужестранка? Гордячка!» С чего бы тогда эта сатанинская надменность? В укладе ли заманчиво очерченных губ, изгибе длинной шеи, высокой классической прическе, чуть вздернутом носе? И одета: вот уж не скажешь не по средствам – простая строгая юбка, приталенный жакет. Внешний вид стопроцентной классной наставницы, репетиторши, живущей частными уроками, переводчицы при каком-нибудь атташе… (курс растет); и все же дамы больше, чем надо, – при столь ясном дне, на будничной улице. С чего тогда этот прозрачный стылый взгляд сквозь черный газ, эта ровная меловая белизна кожи, хранимых в затемнение чувств, овал лица, отмеченный артистизмом… Но – он и она уже разминулись. Каждый пошел своей дорогой. Что-то заставило бы прохожего обернуться: возможно, мужской инстинкт. Тонкий лиф женщины, высокая спина, стройные ноги, шаг за шагом отсчитывающие длину несуществующего подиума. Вот так – со стороны – она зачаровывает. Пожалуй, ей даже удалось обмануть, уйти от слишком проницательного взгляда. Что-то сейчас приоткрывалось в ней. Но женщина успела уже дойти до конца площади и свернуть в боковую улочку. Руки ее оставили сумочку-шкатулку и в мягком жесте легли вдоль тела.
Здесь было не так многолюдно, или, точнее, люди были больше чем-то заняты: пили, ели за столиками, вынесенными прямо на тротуар, торчали за стеклами магазинов и мелочных лавок, целеустремленно глазели по сторонам, увешанные фотоаппаратами. Курортная, обычная жизнь. Люди знали, за чем они сюда ехали со всей Европы и Нового Света. Это знали прежде всего их деньги, наделенные собственным инстинктом власти; ведь нигде, кроме как на модных курортах, да еще в залах казино, деньги не существуют так раскованно и так сами по себе. Как раз здесь все потворствовало им в этом.
Дама совершила над собой привычный обряд: внутренний протестующий жест; ей оставалось пройти вниз еще шагов двадцать, войти в дом, где она вновь стала бы сама собой. Там позволялось расслабиться, отдать в пространство бесцельную пружину интриги, пустой ненависти, фантастические витки своей жизни. Но этому еще не срок: и как раз сейчас – до поворота налево, куда ей оставалось свернуть, она вновь приметила у магазина шляпок плотного коренастого мужчину, в чесучовой паре, в дурацком котелке, с крепким скуластым лицом славянина. Как и тогда, он почитывал газетку (может быть, ту же – трехдневной давности). Ох, уж этот прием, столь нарицательный для образа шпика. Это было в четвертый раз, как этот человек застил женщине взгляд. Но хуже того – он переместился по ходу ее обычного маршрута. В первый раз она увидела его непосредственно у здания почтамта, куда ходила за корреспонденцией и держала абонентский ящик. А так как это происходило только два раза в неделю – по вторникам и четвергам – то этот тип заметно «обжился» и «обустроил» ее маршрут; не исключено, что ему был известен теперь и дом, в котором она проживала. Надежда оставалась – по факту обыденности патрулирования улиц агентами полиции. И к тому были обстоятельства, скорее внешние, нежели чем внутренние; больше политические, чем гражданские и уголовные. Зараза ползла оттуда – из взбесившейся Германии, – с десятками и уже сотнями политических беженцев и просто обывателей, которых обирали, что-то конфисковывали или чьи родственники побывали уже в известных казармах ландскнехтов, откуда они выходили исковерканные под углом и в стиле паучьей свастики. К самой этой женщине события эти имели лишь касательное отношение: вот как сейчас – от кого (или чего) ей так перепало по части подозрительности и слежки; из общей атмосферы сыска, или же конкретно?.. Вопрос для нее совсем не праздный. Вновь холодные пальцы женщины легли на инкрустированную шкатулку, под ее левой рукой. (Холодно-активно в ней извернулся вороненый ствол, по магнетизму ее души). Как-то она сумеет постоять за себя. Но главное, конечно, самообладание. И белая, белая ее память – упрятанное под снега ручное зеркальце в которое навсегда удалился волнующий лик королевы… Даже гильотина (ножа которой она имела все причины опасаться) не вернет ей этого. Что-то как будто перешло к ней по мистическим законам судеб от австриячки и гордячки Марии-Антуанетты. Ну а с этим фактом ее текущей земной жизни – в котелке и с русской мордой – придет время, она разберется.
Сейчас же – блеск витражей, беззаботные лица, – все и вся отвращало ее. Верхняя губа женщины мнительно дрогнула: на мгновение она почувствовала себя бескрылой. Да, да вот это самое: она была не беспомощна, но обескрылена. На этом сладком, липком, чужом пироге мещанского благополучия она ползала черной земляной осой. И каждый мальчишка из-за одного глупого своего любопытства мог убить ее. Как-то исковеркано, вся подобравшись, углом плеча вперед, и от того еще более грациозно (эдакий «гадкий утенок»), женщина почти пробежала оставшиеся десять метров до следующего поворота. Несколько мужских взглядов проводили ее. (О господине в котелке с бесполезной газетой и говорить не приходится).
Опять вниз пошла крутая улочка, мощенная круглым булыжником. Навстречу ей – уже чопорный люд, и больше швейцарцы, посасывающие невозмутимо свои короткие трубки, кто-то с портфелями… Еще немного – и женщина у своего дома.
На каменный столик – в вестибюле – летит ее шляпка, вуалька… с пустым сердцем (никакой корреспонденции на ее имя), она взбегает по лестнице, покрытой белым анатолийским ковром, для того, чтобы запереться в комнате, так напоминающую и будуар, и кабинет, и просто гостиную.