Второе пришествие инженера Гарина - Алько Владимир. Страница 13

*** 18***

Большое, ровное, ласковое Озеро – неподалеку. Определенно, лучше многих в эти воды и ландшафт вчувствовался Фердинанд Ходлер, швейцарский живописец, называющий свое увлечение этим видом пленэра «настоящим бредом». И если в этих работах больше от буйного артистизма, то в самом озере и окрестностях – все, кажется, для человека и в услужении ему.

Ради этой стилизации, позволяющей человеку считать все здесь определенно по себе и для себя – работали эти бесчисленные отели, рестораны, аттракционы и дансинги. Все другое, свободное от увеселений, жизнерадостно было приправлено площадями фруктовых деревьев, посевами пшеницы, кущами виноградника и хмеля. Но и это все, казалось, имело не столько питательную ценность, сколько обворожительно-кремовую, подобно «розочке» на торте. Тщеславие и позолота сказывались здесь во всем. (…Разодетый под матроса 17 века человек в морской куртке с галунами, в узких коротких панталонах, полосатых чулках и огромной шляпе-треухе, подсаживал на борт прогулочного ялика последнею мисс из очереди, – чуть «декольтированно» повизгивающую, т.е. в рамках приличия выражающая себя на низшем четвероногом уровне… поджимающую ноги и протягивающую руки; будто кто-то уже имел намерение нести ее на руках… Звучит густой свисток боцманской дуды, и три пары весел враз подымаются и опускаются. Заскрипели уключины. Вода подернулась пеной и волнением. Примешалось и солнце в этой взбучке: по-особому дробясь и заигрывая в бликах. Волнение передалось и на берег – в стайке провожающих – к радости милых дам, хлопнули пробки от шампанского, взметнулись руки, платочки с вензелями… Действо продлилось).

*** 19 ***

Тупо ударило в висок. Ржаво проскрипели уключины. Женщина оторвала голову от высокой резной спинки кресла. Зрачки ее расширились на неяркий свет… Белые рысьи точки в них слились в один безжалостный диск солнца, протекла режущая струйка кварцевого песка; зачерненно, – негативом, встала перед ней ее собственная нагота. Ее разглядывали: но не было в ней ни стыда, ни смущения – отпечаток в песке значил бы больше ее самой. И когда ее несли (ноги не слушались), она не существовала далее своего короткого взора; мыслила не яснее сбивчивого говора матросов и возгласов сожаления. (Похоже, ее оплакивали). Последний истлевший лоскут упал с нее: на землю вернулась Ева, некогда изгнанная из своих же садов Эдема. («Забыть, забыть».) Покачнулись небо, море… Ей помогли: она на борту. Затопали по палубе веревочные подошвы. Накренился весь белый свет. По красной дуге солнце укатило за черную штору. От головы отхлынула кровь. Загромыхала якорная цепь. Дробно заработала машина. В эмалевом полусумраке каюты – накрахмаленные занавески, ослепительное и прохладное постельное белье. Кружево бликов и на потолке. Мягкая, обволакивающая вибрация, и шум протекающей воды за иллюминатором. Но еще до этого… в последний раз в памяти женщины ударил короткий сильный гребок воспоминаний: на испанском, португальском, английском – к ней: «Кто вы? Откуда?». И – «Я ничего не помню» (итал.), чтобы ее не спросили. Отчаянный взгляд по сторонам: «Где он?» – тот, который все может, все знает. Кажется, ее успокаивают. И совсем уже трогательно – как королеве грубую кружку молока из крестьянских рук, – ей протягивают широченные матросские клеши и белый, с офицерского плеча китель. Ей засматриваются в лицо. Что бы они могли в нем увидеть? Насколько это опасно? («Знать. Знать».) А давно ли она сменила то лицо и не обрела до сих пор другого? («Убедиться. Убедиться»).

Рывком женщина поднялась из кресла. Сейчас она в шелковой пижамной паре, несколько восточного орнамента. Высокая, стройная фигура. Дневная, тяжелая классическая прическа красавиц Гейнсборо – укладом вверх – распущена. Волосы за плечами сколоты малахитовым гребнем. Женщина быстро пересекает эту комнату-кабинет, и даже будуар. Подходит к большому зеркалу в литой бронзе плодов и листьев, жарко начищенных все тем же ненавистным песком. Подобно этому и охряные драпировки с продернутыми в них парчовыми нитями, свисающие по сторонам высокого французского окна. В комнате достаточно еще светло, но женщина добавляет блеска, зажигая люстру с хрустальными подвесками и электрическими свечами в серебряных лилиях. Вся комната озаряется. Женщина в зеркале: отлетевшим потусторонним ликом… Убедительнейшая иллюзия, что можно зайти со спины себя, поражает ее… Она совсем, совсем беззащитна. Женщина хмурится, чуть заломив бровь. И без того большие синевато-серые глаза ее распахнуты и пусты, как бывает при абстрактной грезе, или предположении, и оттого еще более холодны. Только чуть растревоженные зрачки обращены вовнутрь: ведь единственно там истинно знают ее. Кто?! («Забыть. Забыть».) Та подмеченная прохожим ненасытная гордыня уже оставила это лицо. Оно – красиво, чуть утомлено какой-то взывающей, невостребованной артистичностью, и глубоко равнодушно. Могло ли быть иначе? Если нельзя назваться собой, нельзя призвать даже память, что значит тогда одно твое стеклянное отображение? На это, правда, и ее воля. И никогда по этой воле она не всплывет чувственно-памятным ликом со дна зеркального омута. Никогда. Пусть будет так.

Лицо женщины дрогнуло, потеплело ничего не значащим вниманием к окружающему. Где-то людской гам за окном сменялся ностальгическим тонами к вечеру. Плыло танго. (С тех погибших аргентинских лет – ненавистно.) Во влажном терпком воздухе ресторанов и кофеен настраивались скрипки человеческих душ. Рвались струны. Возносились и падали чьи-то судьбы, возводились мосты любви, обустраивались целые дома. «О, Боже. Как это, в конце концов, пошло и скучно. Есть ли этому хотя бы название – утопия», – подумала женщина. Отошла от зеркала. Прошлась комнатой, в которой все было не пойми как: зала не зала, кабинет не кабинет, – или пристанище высокородной дамы (как, впрочем, и куртизанки), поди гадай! По ковру, на полу, разбросанные атласные подушки с кистями, персидские тапочки. Отдельно от всего прочего – интересное вечернее платье, на никелированной треноге: чересчур длинное, сложной выточки, с «плечиками», густо малинового цвета, сильно декольтированное, обшитое по рукавам пятнистым мехом леопарда. Сомнительно было, что этот наряд надевался когда-либо вообще. И было ли это платье в привычном смысле слова, а не артистический вылом. И все же, казалось, в опровержение сказанному – научные книги на полках и просто горбом на софе. (Да, отдельно пышная кровать под балдахином, за китайской ширмой). На этажерке – аппарат под стеклянным колпаком, похожий на телетайп. На столе с рулонами чертежей – дорогая посуда, раскатаны апельсины, сигарный ящик с «Коронос», чашка недопитого шоколада, и в ней – окурок с золотым обрезом. Следы ученых бдений и богемного образа жизни, так ли это?

Наконец-то среди бесцельного и методичного хождения женщина отыскала себе занятие, взяла слуховую трубку внутреннего телефона, проговорила властно (зрачки ее сузились, кольнули):

– Эльза, подымитесь ко мне. Вы мне нужны.

Вошла женщина, скорее девица, в темном, форменном платье, с белым передником, с рыжими волосами, довольно костистая. Сложила большие руки на животе.

– Да, мадам.

(Мадам чуть покосилась на нее, не желающая себе ничего кроме неба).

– К девяти приготовьте мне ванну. И не бросайте туда эту мерзость… не все же, что рекламируют в вашем дорогом отечестве, годится для всех. «Дары Мертвого моря», – это надо же было догадаться подсунуть… – выговорила женщина с чуть большим вниманием к угловатой фигуре и простому лицу горничной.

– Будет исполнено, мадам. Только второго дня вы похвалили меня за эти же соли… – возроптала девица на скверном французском (языке их общения).

– «Второго дня». Вот как вы сказали, – женщина длинно, иронично вглядывается в нечто по виду бесполое. Отвернулась. – Идите и делайте то, что вам велено.

Служанка изобразила подобие книксена (не расставаясь при этом с печным ухватом и битым горшком во всей своей фигуре), удалилась в смущении души простой и плоской. Быть может, мадам, которой она прислуживала, знавала и лучшие времена, но ведь не настолько же, чтобы повелевать с достоинством королевы или пренебрежительно фыркать на каждую достопримечательность здесь. К тому же – рыжая Эльза занесла ногу при сходе на следующую ступеньку лестницы, да так и осталась, убоявшись тайны, открывшейся ей так внезапно: «ее мадам» опасается людей, избегает их, или носит глубокий траур. Одно из двух. Постояв так, насколько хватило ей чувства равновесия, она шагнула вниз, переступив уже и через тайну, да и позабыв ее вовсе. Нельзя сказать, что экземпляры, подобные Эльзе, так уж были редки в горной части Швейцарии. Не настолько, как в Шотландии, но все же.