Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена. Страница 29
Сильвестр был на царицу озлоблен, а злость – плохой советчик, Адашев это понимал, потому что и сам с первой встречи испытывал к Анастасии Романовне глухую неприязнь (взаимную, разумеется!), зачастую мешавшую ему принимать верные решения. Да и не был он знатоком женской души. А вот Курбский, красавец и щеголь, словоблуд и блудодей, таковым знатоком был. И особенно тонко чувствовал он именно душу Анастасии, как будто его любовь, обратившаяся со временем в ненависть, пролагала между ним и Анастасией некие странные духовные тропы, протягивала некие незримые нити, благодаря которым он точно знал, когда, в какую минуту и чем можно причинить ей боль.
Вот чего сильнее всего боялся Адашев – жалости царя к жене. Слишком уж сражена была она смертью первого сына, слишком больна после тяжелых родов, чтобы вызывать в муже ту неприязнь, которую тонко пробуждали в нем советники. Им тоже приходилось помнить о христианском милосердии к больной, поверженной женщине, хотя бы внешне выказывать его признаки. Князь Андрей, конечно, чего-нибудь измыслил бы, но его нет.
Впрочем… впрочем, был, оставался еще один человек, столь же хорошо знавший и понимавший Анастасию. Что удивительно, человек этот находился все время рядом с Алексеем Федоровичем, а раньше они почти не расставались. Теперь, по прошествии почти восьми лет, привязанность между ними значительно ослабела, и все же она существовала до сих пор! Трудно, невозможно было забыть тот зимний вечер, когда молодой царь Иван остановил свой выбор на Анастасии Захарьиной, а маленькая полька Магдалена самозабвенно отдалась черноглазому красавцу Алешке Адашеву. Пусть Алексей Федорович в последнее время был слишком на виду, чтобы позволить себе нечто иное, кроме снисходительной жалости к вдове своего управляющего, живущей у него на хлебах из милости, пусть они почти не виделись целыми месяцами, – сегодня ничто не должно помешать ему побеседовать с благочестивой вдовой Марией!
Княгиня Юлиания, в девичестве Палецкая, супруга князя Юрия Васильевича, сидела в уголке царицыной светлицы и, едва сдерживая смех, наблюдала за вышивальщицами, которые ползали на коленках по полу, выискивая по углам раскатившиеся жемчужины. Переполошенные девицы были похожи на молоденьких курочек, которые ищут по двору разметанный ветром корм. В образе сурового петуха выступала старшая боярыня Воротынская, надзиравшая за работами.
Княгине Юлиании выпадало в жизни очень мало счастливых минут, но здесь, в рабочей светлице Анастасии Романовны, она наслаждалась каждым мгновением. Даже воркотня старшей боярыни была ей приятна! В который раз мысленно благодарила она Бога и царя, который позволил им с мужем не скучать в угличском или калужском уединении, а жить в Кремле, отведя свои, особые палаты.
Однако Юлиании гораздо больше нравилось проводить время поближе к царице. Она и сама была искусна в вышивании жемчугом: умела низать и в снизку, и в ряску, и в рсяную, и в перье, в шахмат, в одну, две и три пряди, в одно зерно, зело [17] – да как угодно, в зависимости от нужного узора, – но до Анастасии, которая могла заткнуть за пояс всех своих светличных девиц, Юлиании было далеко! Было чему поучиться. Кроме того, здесь иногда выпадал случай поласкать маленького царевича.
Юлиания уже давно смирилась с тем, что своих детей у нее никогда не будет: супруг болен неисцелимо, не способен к своему мужскому делу и сам словно дитя малое. Молодая княгиня привыкла жить с мыслью, что это угодно Богу, что таков ее крест, но, когда брала на руки царевича Иванушку, думала против воли, что Господь призвал ее на слишком уж суровое служение, если не дал ей испытать счастья материнской любви. Слишком дорого приходится платить за непомерное родительское честолюбие и свое собственное беспрекословное послушание! Тотчас она начинала грешных мыслей стыдиться, убегала замаливать их, налагая сама на себя всяческие епитимьи, однако время шло, и Юлиания, не в силах с собой справиться, снова и снова приходила в покои Анастасии Романовны, скрытно выжидая минутку, когда ей позволено будет прикоснуться к маленькому царевичу, вдохнуть его особенный, молочный, теплый запах – или хотя бы издали полюбоваться на племянника.
Однако его сегодня что-то никак не выносили из детской, да и царица не показывалась, поэтому Юлиании ничего другого не оставалось, как проводить время в светлице.
Это была самая большая и светлая комната в части дворца, отведенной для государыни. Здесь трудились до полусотни белошвей – девушек и женщин, шивших белье, – и златошвей: мастериц по шелку и жемчугу, золоту и серебру. Юлиании случалось заглядывать – после ухода мастеров, конечно! – в иконописную палату, где расписывались новые образа, однако в ее глазах они меркли перед вышитыми иконами и покровами, которые с удивительным искусством работали под присмотром Анастасии Романовны.
Вот и сейчас в деле у златошвей был надгробный покров – для святого Никиты Переславского. Именно после моления у гроба этого святого, уверяла царица, она почувствовала себя непраздною и ощутила, что жизнь ее перестала истекать напрасно, словно песок в часах. Именно после молитв к этому святому родился царевич Иванушка, и единственно, чем могла Анастасия выразить свою признательность, это расшить для гроба Никиты Переславского покров. Она сама отдавала много времени этой работе, прекращая ее, только когда уж совсем не было сил или отвлекали другие неотложные царицыны дела.
Дверь в светлицу вдруг распахнулась и на пороге выросла высокая сухощавая фигура. Девки, еще не поднявшиеся с полу, так и остались, уткнув носы в затейливые ковры, устилавшие светлицу. Творили земной поклон – это ведь царь, сам царь! Старшая боярыня, женщина грузная и полная, свалилась на колени кулем и зашиблась так, что аж дыханье сперло. Только Юлиания, принадлежавшая к царской семье, была избавлена от необходимости биться лбом об пол при появлении государя, но и она склонилась так низко, как только могла. Стремительные шаги – Иван Васильевич не ходил, а летал, словно его всегда несло ветром, – прошумели мимо, но сию же минуту вернулись назад и замерли около княгини.
– Юлиания? Ты снова здесь? – В голосе царя зазвенела усмешка. – Да разогнись, а то переломишься!
Юлиания робко выпрямилась, но не осмелилась поднять на царя глаза – так и стояла потупившись.
– Братец мой жаловался давеча, что совсем ты его забросила, – продолжал Иван Васильевич, и по голосу было слышно, что он улыбается. – Чем свет, говорит, бежит женушка в царицыну светлицу и никакими силами ее оттуда не выманишь!
Юлиания с усилием растянула губы в ответной улыбке, хотя подумала, что шутка царю явно не удалась. Иногда у князя Юрия Васильевича внезапно пропадал дар речи; потом он опять обретал способность ворочать языком и произносить мало-мальски разборчивые слова, однако именно сейчас был нем и жаловаться царю никак не мог. Однако небось хотел бы. Единственно, когда князь Юрий Васильевич был счастлив, это когда мог сидеть рядом с женой и смотреть на нее, а она должна была либо петь ему, либо сказывать сказки, которых знала великое множество, либо читать Библию, походя утирая мягоньким платочком его вечно слезящиеся глаза. Юлиания жалела своего супруга великой жалостью и приучила себя думать, что он не только муж, но и сын ее, однако иной раз так вдруг подкатывало к сердцу, так муторно становилось на душе, росло в ней нечто незнаемое и тревожное, и она считала за лучшее на некоторое время удалиться, побыть с другими, нормальными, живыми людьми, полюбоваться на прекрасное вышиванье и благостные лики святых. Сейчас царь разрушил то очарование покоя, в которое ей удалось погрузиться, заставил ее устыдиться блажества, которое испытывала вдали от мужа, а уж когда он вдруг взял ее за руку и начал водить пальцем по зарукавью, затейливо шитому речным жемчугом и мелкими зелеными достоканами, [18] изредка касаясь белой мягкой ладони, Юлиании сделалось совсем не по себе.
17
То есть в виде буквы зело – так называлась З в церковно-славянском алфавите.
18
Искусственные каменья, слитые из стеклянных сплавов и ценившиеся, из-за сложности работы, порою наравне с настоящими драгоценностями.