Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена. Страница 60
Темрюкович растерянно смотрел на свои руки. Чудилось, Грушенька, которая была в них только что, растаяла, как снегурка по весне! Он так скрипнул зубами, что чуть не стер их в порошок. И девку потерял, и с сестрой поссорился. Она не скоро утихомирит ревность, не скоро простит его.
Шагнул к Кученей, которая неприступно вздернула голову, как вдруг в дверь ворвался его слуга Хаким, недавно окрещенный Савелием, и рухнул в ноги, закрывая глаза, чтобы не увидеть невзначай чего-то запретного в покоях царицы.
– Господин мой! Изволь выйти. Там к государю явился посланный… – Савелий едва не задохнулся от возбуждения и взвизгнул: – Посланный от князя Курбского!
Темрюкович вылетел вон – слуга не успел посторониться и был сшиблен на пол.
Черкасский бежал по переходам в царевы палаты, разрываемый изумлением и обеспокоенностью.
Посланный Курбского? Зачем? Беглый князь задумал возвращаться и извещает об этом государя? Прощения просит? Он что, обезумел, ведь его ждет казнь! При этом Темрюкович порадовался, что легендарный Курбский, известный своим умом и хитростью, допустил такую оплошку. Нет, его соперничества при государе опасаться нечего, царь люто ненавидит Курбского и все, что связано с его именем.
Темрюкович был так занят своими мыслями, что не сразу расслышал за спиной сбившееся дыхание слуги и его взволнованный голос:
– Господин мой! Царица…
Что там еще с этой вздорной бабой?!
Салтанкул в ярости обернулся – и едва не рухнул, увидев нагонявшую его сестру.
Аллах! А ведь женские покои уже остались позади, они уже вбежали в сени, переходившие прямиком в царские палаты. Как ни был возбужден Темрюкович, как ни спешил, он прекрасно понимал, что сделает с ним царь, когда узнает, что Салтанкул вытащил распатланную, кое-как одетую – не в чинном русском платье с фатой, а в обтягивающем черкесском бешмете! – простоволосую царицу на всеобщий погляд, на потеху ротозеям. При виде ее небось и про посланника от Курбского все позабудут, станут разглядывать шальвары Кученей, приманчиво выставляющие ее длинные ноги, начнут мысленно облизываться на царево добро…
Как бы не расстаться с головой царицыну братцу. Как бы и ей самой не залиться кровью. И кто осудит мужа, на месте прикончившего позорницу-жену?
– Вернись, немедленно вернись! – крикнул Салтанкул так злобно, как никогда не решался говорить с сестрой.
Что об стенку горох. Налетела на него грудью, бьется, словно птица о прутья клетки; глаза вытаращенные, безумные. Ошалела от любопытства? Чует кровь… да, его сестра всегда самозабвенно любила вкус и запах кровушки человеческой!
Нет, так просто ее не остановить. Темрюкович схватил царицу за плечо, отстранил от себя и, подавив короткий вздох сожаления, рубанул ее по горлу ребром ладони. Слегка, жалеючи… но для ее тонкой шейки хватило.
Глаза обесцветились, лицо вмиг побледнело и покрылось потом. Хватая широко раскрытым ртом воздух, завалилась назад, но Хаким успел подхватить. Ничего не понимая, уставился на господина.
– Неси ее в покои, – шепотом крикнул Салтанкул. – Скажи – сомлела-де, а пикнешь кому правду… простись с головой!
– Ни слова, господин, – бормотал Хаким, с усилием перехватывая худощавое, но отнюдь не легонькое, еще утяжеленное беспамятством царицыно тело. – Клянусь бородой пророка!
Салтанкул против воли ухмыльнулся. Уже который год, как и семья его, и приближенные, и слуги крещены, а в тяжелые минуты все еще приходят на язык прежние мусульманские клятвы, впитанные с материнским молоком. Ну что ж, эта божба куда крепче, чем упоминание святых апостолов или пророка Исы, возведенного православными в высокий чин сына Божия. Хаким будет молчать, можно не сомневаться.
И, мгновенно забыв о сестре, Темрюкович широкими шагами поспешил на парадное крыльцо, где уже было не протолкнуться от народу.
Иван Васильевич, ныне облачившийся с особенной пышностью, был не в легоньком терлике, какой он иногда любил носить дома и на охоте, а в синей с золотом парчовой ферязи да в серебряной шапке, опушенной соболем, так что его обритая голова была скрыта. Имея вид необыкновенно важный, опираясь на посох, он стоял под шатром крыльца, впереди всех. Вокруг теснились, стараясь оказаться поближе к царю, Малюта Скуратов, Алексей Басманов, Афанасий Вяземский, признанные любимцы; Никита Захарьин, брат покойной царицы Анастасии, появившийся недавно при дворе Васька Грязной, окольничий Головин, а также Василий Колычев, прозванный царем Умным за въедливый, быстрый и подозрительный ум, один из вдохновителей и руководителей опричнины, глава царева сыска; еще какие-то недавно взлетевшие до высот новые приспешники. Скромно сторонился остальных молчаливый Иван Михайлович Висковатый, ставший недавно главой Посольского приказа. Темрюковичу лишь с трудом удалось протолкаться вперед и занять место, приличное государеву шурину.
Внизу, под крыльцом, на белом просеянном песочке, который привозили для кремлевских дорожек аж с Воробьевых гор, стоял на коленях, склонив голову, худощавый незнакомец в дорожном платье служилого человека, но без оружия: чужих в Кремль с оружием не пускали. В простертых руках он держал запечатанное письмо.
– Встань, смерд, – приказал царь негромким голосом. – Кто ты есть таков?
Человек поднялся и сперва безотчетно отряхнул с колен белый песочек, а только потом взглянул на царя.
– Я есмь не смерд, а ближний человек князя-воеводы Андрея Михайловича Курбского. Имя мое Василий, сын Петров, от роду Шибанов.
– Да ты дерзец, как я погляжу, – не удивленно, не зло, а довольно равнодушно молвил царь. – И с чем же ты явился ко мне, смерд Василий Шибанов, ближний человек изменника и предателя князя Курбского?
Худое, с резкими чертами лицо Шибанова передернулось, глаза вспыхнули ненавистью, но голос звучал ровно:
– Господин мой, прославленный подвигами и честью воевода, письмо тебе шлет. Изволь принять.
– Письмо? – Царь вскинул брови, словно и не заметив, как Шибанов величает Курбского. – Ну давай, коли принес… нет, погоди! – Он резко выставил вперед посох. – А не отравлено ли письмо? Почем я знаю, чего ждать от Курбского! Возможно, он решил отравить меня, как некогда дружки его, злочестивый поп Сильвестр да проклятая собака Алешка Адашев, отравили жену мою, царицу Анастасию?
– Вольно тебе напраслину возводить на невинных, – ответил Шибанов, однако всеми было замечено, что при упоминании царицы Анастасии глаза его воровато вильнули. – Ты же видишь: держу я письмо сие голыми руками. Разве великодушный князь мой позволил бы мне смерть в руках держать?
– Да бро-ось, – лениво, словно от докучливо жужжавшей мошки, отмахнулся Иван Васильевич. – Что ли я Курбского не знаю?! Нашел великодушного! Великий вор и ворог государев, подлец из подлецов. Наслышан я, как бежал он из Дерпта: тайно, под покровом ночи, словно тать с места душегубства своего, бросив на произвол судьбы жену и малолетнего сына!
– Княгиня сама… – запальчиво начал было Шибанов, однако царь перебил его с той же ленцой:
– И об сем наслышан я. Курбский-де спросил у жены своей, чего она желает: видеть его мертвого пред собой или расстаться с ним живым навеки. А его великодушная супруга с твердостию ответствовала, что жизнь супруга ей драгоценнее счастья. Тут Курбский наш, благородный, заботливый муж и отец, простился с женой, благословил девятилетнего сына, заливаясь слезами, покинул дом, перелез через городскую стену, сел на коней, подготовленных верным слугой, – и, как заяц, дал тако-ого дёру!
Голос царя, постепенно возвышаемый, сделался громовым:
– Бла-го-сло-вил, видите ли. Заливаясь слезами, блядь этакая! Поскольку именно ты, Шибанов, был тем самым верным слугой, который помог ему бежать, скажи как на духу: долго ли те слезы катились по его поганому челу? Или они были столь же притворны, как былая дружба и верность его, как воинская доблесть и честь? А теперь порассуди, Шибанов. Если этот пес мог жену свою и чадо кинуть на расправу мне, зверю лютому, каким он меня теперь пред иноземцами выставляет, если он кровь от крови и плоть от плоти своей не пожалел, – так что для него жизнь такого ничтожества, как ты? Это я к тому, – вновь негромко и вполне миролюбиво добавил царь, – что послание сие все-таки вполне может быть насквозь пропитано ядом. Но ты не думай, я не боюсь ни тебя, ни твоего подлого господина. А посему – давай сюда письмо.