Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена. Страница 65
– Я вашу кикимору выведу.
Оговорил себе непомерное вознаграждение, пошептал чего-то – и впрямь: исчезла оттуда кикимора. Но через малое время завелась в другом доме! Опять кличут нашего мужика, сулят ему плату огромаднейшую, он появляется, кикимора – вон… Так и повелось. Скоро мужик стал на селе первым богачом. Тут кикимора ему и говорит:
– Надоело мне по чужим домам шляться, буду теперь у тебя жить. Ступай домой и жди меня.
Повесил мужик голову, сидит и плачет. Ну и надоумил его Господь…
Только кикимора в дверь, он к ней – и шепчет:
– Беда, беда! Кривая Лютра из воды вышла и домой вернулась!
Услышала это кикимора – и бегом от него! Кинулась в речку – аж брызги полетели во все стороны. Так мужик избавился от злой жены и разбогател.
Царь, от души хохотавший над байкою, замедлил шаг:
– Избавился от злой жены…
Слова эти невольно сорвались с губ. Иван Васильевич покосился на Вяземского, но опытный царедворец сделал вид, что ничего не слышал.
ИНОЗЕМНЫЙ ГОСТЬ
Бомелий неторопливо брел по Никитской улице. Вслед ему доносился двойной гром и бой – это на Фроловской, Никольской, Ризоположенной и Водяной башнях отмеряли время боевые часы. [52]
Улица Никитская, звавшаяся раньше Царицына, с переулками Кисловской слободы, была когда-то населена именно царицыным чином: служителями и служительницами, постельницами, швеями, детьми боярскими. Теперь левая сторона ее, если смотреть от Кремля, отошла от земщины и принадлежала опричнине. Эти границы, пролегшие там и сям прямо по телу города, разделившие жизнь на старую и новую, немало забавляли Бомелия. Да, решимости его подопечному-повелителю не занимать стать. Враз опалился на половину своего государства – и отделил опальных от призреваемых, хотя даже Ной в своем ковчеге не отделял чистых от нечистых!
Побродив еще немного по улицам, Бомелий свернул на восток, за Яузу, к Болвановке – Немецкой слободе. На него поглядывали косо: в Москве редко увидишь состоятельного человека, идущего пешком. Бояре считали хождение ниже своего достоинства, даже к соседнему дому подъезжали верхом, ну а новое опричное сословие вообще не слезало, чудилось, с коней, не расставалось с ними даже на ночь, как со своими знаками, привязанными к седлу: собачьей головой и метлой. Подобно псам, опричники должны были грызть врагов государства, а метлой выметать измену из страны.
Бомелий отправился пешком нарочно. Во-первых, из соображений пользы: засиделся он в государевых палатах, по Кремлю-то особенно не находишься, а чтобы не было презренного почечуя, как русские знахари называют геморрой, надобно почаще разгонять кровь в нижней половине тела. Во-вторых – из чистой вредности. Василий Умной-Колычев, не доверяющий, кажется, даже самому себе, непременно пустил за ним «хвоста». Так пусть же смотрок [53] Умного набегается власть за долгоногим лекарем! Бомелий давно уже привык, что за каждым его шагом следят, поэтому не дергался, не озирался глупо на всех углах: шел да и шел себе. А в самом деле – скрывать ему нечего. Испросил у государя позволения побывать нынче, первого мая, в Болвановке, где, по обычаю, ставят Майское дерево, – туда и направил стопы свои, наслаждаясь проблесками тепла (апрель нынче выдался холодным, только в самом исходе своем смилостивился, перестал дуть ветрами и сыпать снегами) и зевая по сторонам, как самый праздный обыватель.
Вот и Болвановка. Завидев высокий бревенчатый заплот, возведенный вокруг Немецкой слободы, Бомелий, неведомо почему, испытал некое теплое чувство. Словно завидел стены родного дома! Да, человека непременно тянет в свою стаю, он не может вечно ходить по острию ножа и при этом делать вид, что премного всем доволен, ваше величество! Надо иногда и снять с себя незримые путы сдержанности, содрать присохшую личину вечной многотерпеливой загадочности, хоть на час стать самим собой… если только удастся вспомнить, кто он на самом деле, если удастся сорвать все, все, все свои личины.
Бомелий вошел в ворота – и улыбка против воли взошла на его сведенное напряженной гримасой лицо. На плотно убитой площадке напротив кирхи уже стояла высокая прямая ель с обрубленными боковыми ветками. К дереву крест-накрест были прибиты тележные колеса и деревянные бруски, так что оно напоминало подбоченившегося человека. Кое-где развевались цветастые лоскутки, привязанные к колесам и сучьям. Вид у ели был странный и несколько диковатый, словно бы само дерево удивлялось, что оно здесь делает в таком виде.
Бомелий вздохнул, и улыбка сползла с его губ. Да-а… По законам празднества, Майское дерево следовало изукрасить сверху донизу. Не зря в Англии о разодетых девушках говорят: «Нарядна, как Майское дерево!» На нем во множестве болтаются яркие ленты, ствола не видно из-за цветов, кругом блестит позолоченная яичная скорлупа. Везде, перед каждым домом, в майский день стоят выкопанные из земли зеленые кусты, в изобилии убранные желтыми, непременно желтыми цветами, так что чужеземец может вообразить, будто кругом дома торговцев пивом!
Но все, что увидел Бомелий, это несколько зеленых ветвей, которые, наверное, выпустили свои листики, поставленные в воду, в домашние кувшины. На деревьях из-за необычайно холодной весны листочки еще не проклюнулись; даже невзрачные, хотя и очень нежные, пахучие белые цветочки, которые здесь зовутся подснежники, еще не выглянули на свет Божий в пригретых солнцем распадках. Что касаемо цветных лоскутков… после бегства из Ливонии обитатели слободы еще не успели нажить такого богатства, при котором не жаль рвать платье на тряпки и украшать ими какое-то дерево, пусть даже оно является символом удачи и грядущей роскоши.
Кроме того, пастор Веттерман не больно-то приветствует старинные языческие обряды. Конечно, он примет участие в праздничной пирушке и будет хлестать пиво, не отставая от своих прихожан, но лишь потому, что любит хмельной напиток пуще своей бессмертной души, а вовсе не из уважения к старинному празднику. Вдобавок он был не в духе, потому что вскоре предстояло отправляться проведать свою паству в Углич, Кострому и Нижний Новгород, где, по цареву приказу, поселились другие вывезенные из Ливонии немцы, а покидать насиженное местечко Веттерман терпеть не мог: настоящего пива где-то в Нижнем днем с огнем не сыщешь!
– Элизиус! – раздался громовой рев, и Бомелий, обернувшись, увидал Таубе, немецкого наемника, в числе нескольких других служившего теперь в опричнине. Таубе стоял на пороге пивной, а за его широченной спиной маячили веселые, раскрасневшиеся и порядком уже осоловелые Эберфельд, Кальб и Крузе – такие же наемники. Одежды их являла собой немыслимую смесь русского и рыцарского платья, однако из-под панцирей выглядывали все те же опричные метлы, при виде которых Бомелия явственно перекосило.
– Иди к нам, лекарь Элизиус! Будем пить за Майское дерево, за родную Швабию!
Бомелий с усилием растянул губы в подобии улыбки. За Швабию! Он бы выпил за родной Везель и родную Вестфалию, но не с этими исчадиями ада, которые льют кровь как воду, пользуясь попустительством русского царя и превосходя в жестокости даже Малюту Скуратова.
– Герр Таубе… герр Крузе, герр Кальб, герр Эберфельд, – чопорно кивнул он.
Таубе и прочие были уже слишком пьяны, но до Эберфельда, самого сообразительного и хитрого, кое-что дошло. Он принял на лицо приличное выражение почтения и отвесил поклон:
– Герр Бомелиус, окажите нам честь, – хотя бы одну кружечку настоящего пива в компании ваших земляков и единоверцев.
Бомелий едва удержался – не смерил Эберфельда подозрительным взглядом. Земляки – ладно, все иноземцы в России земляки, но вот насчет единоверцев?.. Наслышан Бомелий, что сей велеречивый немчин недавно, в доверительном разговоре, на которые всегда был щедр Иван Васильевич с чужестранцами, склонял царя к принятию аугсбургского исповедания, [54] однако «дохтур Елисей» как бы православный нынче?
52
Первые часы были без привычного нам циферблата и стрелок, они отмеряли время боем колоколов – сколько часов, столько и ударов, – оттого и назывались боевыми.
53
Соглядатай, шпион.
54
То есть лютеранства.