Кошмар во сне и наяву - Арсеньева Елена. Страница 37
И вдруг Герман понял, что именно. На хозяйстве сторож в одиночестве! А где же его подруга жизни? Неужели прошла любовь? На мужике просто лица нет, и пирушка ему скорее не в радость, а в тягость. Да не померла ли эта самая Тамара Константиновна (вроде бы именно так ее звали)? Похоже, гнетет сторожа сильная боль, но как бы это дело похитрее выяснить?..
Почему похитрее? Надо прямо спросить, вот и все.
Он спросил – и был поражен ответом. Никиту Семеновича так и перекосило отвращением.
– Шалава! – буркнул он, утирая рот рукой.
Герману бросилась в глаза татуировка: восьмиугольный черный перстень с белым ободком. «Сидел, что ли? Или просто шалости молодости?»
– Про таких говорят: до старости память девичья. Уснула с одним, проснулась с другим, а как зовут, ни того ни другого не помнит.
Горечь своих слов Никита Семенович заел изрядным ломтем нежной, сладковатой мболоку. А у Германа отлегло от сердца. Он с улыбкой поднял рюмку, дождался, пока Никита Семенович сделал то же, и провозгласил:
– А теперь – за Дашеньку! За мою единственную и ненаглядную, хоть ни разу еще не виденную племяшку, которую я люблю всем сердцем!
Это уже выпитое язык развязало, потому и получилось столь витиевато. А что, разве не правда? Как-то впервые Герман понял: если бы хоть одна из тех чернокожих красавиц привела к нему не гипотетического сына, а дочечку… может, он так и не уехал бы из Африки! Смутясь, потянулся к сторожу – чокнуться за Дашеньку, да позвончей! – но тот медленно отвел свою руку и глаза отвел, а потом вылил водку в рот, и Герман услышал перестук его зубов по краю стопки.
Ну, не хочет чокаться – и не надо. Герман ахнул стопарь залпом, да крепчайшая настойка, зараза, пошла не в то горло. Умелым сокращением мышц Герман вернул ее на место – только покашлял немножко. В задумчивости повертел вилкой над грибами и капустой, выбирая, куда ткнуть, и вдруг его лица точно бы порыв студеного ветра коснулся.
Страшно стало чего-то, да так, что рука затряслась, упала на стол, будто чужая. Посмотрел в глаза Никите Семеновичу, но не увидел их, расплывшихся слезами.
Тот плакал не так, как плачут мужчины – медленно, тяжело, скупо. Слезы обильно лились по морщинистым щекам, словно прорвались, наконец, на волю. Наверное, сторож их и впрямь долго сдерживал, копил – да вот и кончились силы!
Герман сидел, оторопело глядя на Семеновича чуть ли не с разинутым ртом, не то чтобы ничего еще не понимая, а просто не желая понять. Что-то протестующе бунтовало в душе: эти слезы, эта боль, стиснувшая сердце, это молчание, повисшее в кухне и таившее в себе какие-то страшные открытия, – все это никак не вязалось с тем настроением радостного, полудетского предвкушения счастья, в котором он пребывал уже несколько месяцев, с тех пор, как решил вернуться домой и смог, наконец, осуществить свое решение.
«Не надо, не хочу ничего знать, это несправедливо!» – чуть не вскричал он тонким голоском обиженного мальчика, но вместо этого выдохнул, сам себя не слыша:
– Что с Дашенькой?!
Никита Семенович перекрестился; давясь слезами, неловко прикрыл рукой свое искаженное мукой лицо.
Герман зажмурился, чувствуя, как холод, оледенивший лицо, завладевает всем телом. Кровь стучала в висках, и за этим стуком неясно различались какие-то чужие голоса, перебивавшие друг друга:
– Вечный покой!
– Царство небесное!
– Вечная память!
– Земля пухом!..
Герман зажал уши руками, вскочил, глядя по сторонам, но ничего не видя: все вокруг застилала кровавая мгла.
Не горе ощущал он в эту первую минуту, не печаль, выбивающую слезы, – лютую ярость.
Врачи!..
Врачи, мать вашу! Целое семейство врачей, да не простых – потомственных! Сейчас Герман как-то забыл, что врачами в семье были, собственно, только отец да он, у матери и сестры – другие профессии. С детства он привык ощущать себя частью некой могучей исцеляющей силы и внезапно, словно впервые, столкнулся лицом к лицу с ее полнейшим бессилием. Разумеется, сталкивался и раньше, однако это никогда не было так… навылет!
Это все потому, что Лада с дочерью жили в Москве, в ненавистной Москве, где никому ни до кого нет дела! Если бы Дашенька заболела в Нижнем, ее дед смешал бы небо с землею, но вытащил бы внучку! А здесь Лада, эта высокомерная, самоуверенная дура, конечно, таила болезнь дочери до последнего, пока не стало поздно, – только бы не огорчить родителей. Вот и… страшно даже подумать, что с ними происходит теперь!
И все они, сговорившись, таили происшедшее от него. До Германа вдруг, с внезапностью удара, дошло, что те «похороны или поминки в Дрюково», о которых говорила по телефону соседка, на самом деле были похоронами Дашеньки… которые скрыли от него, как скрыли и ее болезнь.
Почему, ну почему, о господи?! Ведь он не раз писал отцу о том, сколько узнал в Африке, чему научился! Или старший Налетов оказался просто не способен поверить в знания сына, в его новые, ни на что привычное не похожие умения? И позволил девчонке умереть, а ведь Герман, наверное, сумел бы…
Их всех могло оправдать только одно: Дашенька умерла внезапно, никто ничего не успел бы предпринять для ее спасения, разве что Господь Бог, да ведь у него столько забот! Разве уследишь за каждой умирающей девчоночкой… Но вся штука в том, что Дашенька была не каждой, она была единственной радостью на свете. Ради нее Герман даже смог забыть ядовитую ненависть к Кириллу, который…
В него словно выстрелило догадкой. Кирилл! В нем, как всегда, корень всех бед. Кирилл… это он, конечно, гнул свой московский форс, не позволяя Ладе обратиться за помощью к семье. Это все из-за него…
– Кирилл! – крикнул, изо всех сил ударяя кулаком в стену. Разноцветные искры боли вспыхнули перед глазами, но разве это боль? По сравнению с тем, что раздирает сердце… – Кирилл! Тварь подзаборная! Ох, гадина! То-то сидишь в Москве, отсиживаешься, не поехал в Нижний! Боишься, боишься?.. Будь ты проклят, будь ты… Это ты, это все из-за тебя!
Он и сам не знал, что выкрикивал в пароксизме горя. Алкоголь так обострил переживания, что еще диво, как это Герман не забился в истерическом припадке. Не видел ничего, не слышал, и много, должно быть, прошло времени, прежде чем из красной пелены выплыло чье-то лицо, искаженное гримасой отчаяния.
Герман замахнулся было заехать по уху, но что-то знакомое проглянуло в пляшущих чертах, услышалось в хриплом голосе, который назойливо жужжал:
– При чем тут Кирилл? Да он сам едва не умер с горя… Никого нельзя винить, кроме тех гадов гадских… Каждый из нас свою кровь по капле отдал бы, чтобы ее оживить, но поздно, поздно было! Когда ее нашли, она уже мертвенькая была… давно уже…
Герман оперся на стол, невероятным усилием собирая перед глазами расползшееся пространство.
– Нашли? – прохрипел. – Как это?
Никита Семенович беззвучно пошевелил губами, в отчаянии глядя на Германа.
– Как это – нашли? – повторил. – Как она умерла?
Подавился последним словом. Думал, это самое страшное, что довелось произнести в жизни!
Ничуть не бывало. Самым страшным оказалось то, что довелось услышать в ответ:
– Убили девоньку. Изна… изнасильничали и убили.
Да, это был еще тот вечерок…
Альбина никак не могла очухаться – до такой степени никак, что уже и водитель начал дергаться, с ненавистью оглядываясь на заднее сиденье, где она причитала и всхлипывала, и кончилось все это тем, что такси только чудом не поцеловалось со встречным «Мицубиси». От страха водитель вспотел так, что в кабине стало вовсе нечем дышать. И, видимо, идея расстаться возникла разом и у таксиста, и у Валерии, потому что, когда автомобиль резко приткнулся к тротуару, она уже невозмутимо протягивала шоферу деньги.
По счастью, рядом оказалось совсем пустое маленькое кафе, и молодые женщины еще долго сидели там, попивая чай с лимоном и поедая горячие бутерброды с сыром и луком в таком количестве, которое их и пугало, и смешило. Но не зря кто-то умный сказал, будто углеводы – лучшее успокоительное, а их было принято более чем достаточно. Наконец даже Альбина успокоилась настолько, что смогла описать события этого вечера вполне связно.