Поцелуй с дальним прицелом - Арсеньева Елена. Страница 32

Увы, что об стенку горох!

Но вернемся к нашей первой встрече.

Итак, эта женщина показалась мне какой-то слишком высокой. Опустив глаза, я увидела, что ее ноги в черных чулках (единственное, что она позволяла себе носить черного, это чулки да обувь) были обуты в туфли на высоком каблуке. Мне это казалось чем-то ужасным: высокие каблуки – свидетельство совершенной распущенности и падения нравов. Высокие каблуки носят только падшие женщины – это накрепко вбили мне в голову. Помню, сколько волнений я испытала в семнадцать лет, впервые взгромоздившись на дюймовые каблучки! [16] Это считалось немыслимым эмансипе, чем-то невыносимо эпатажным! Она же носила каблуки не менее восьми-девяти сантиметров, хотя и без них была высока.

Руку она мне не подала – держала их обе спрятанными в серую, в тон шляпке, каракулевую муфту (в то время это уже стало очень модно, и мода на муфты держалась даже после войны!), и я вдруг с болью вспомнила, как нам с сестрой, тогда пятилетним, были впервые куплены папашки и муфточки из молодого барашка: ей – белоснежного, мне – светло-серого оттенка, совершенно такого, как эта муфта моей мачехи. Я свою муфточку обожала, в ней было что-то невероятно живое, теплое, уютное, я ее вспомнила сейчас именно как живое существо, мне даже показалось, что это та часть прошлого, которая украдена этой женщиной.

Надо ли говорить, что моя неприязнь к ней лишь усилилась и дошла в ту минуту почти до отвращения?

– А между прочим, Викки, – сказала она вдруг совершенно другим голосом, чем раньше, – мягким, дружеским, причем по-русски, – я тоже до сих пор так и не научилась разжигать эти дурацкие угольные шарики. Сознаюсь вам, что всегда зову для этого свою консьержку и пытаюсь за ней подглядеть, но не успеваю: она разводит огонь словно бы мановением руки. Хорошо бы топить дровами, но дрова в Париже дороги непристойно, это вам не Россия!

Она тихонько и чуточку печально хохотнула, и я ощутила, как вся моя неприязнь к ней растаяла, будто комок снега в теплой комнате. Она говорила, словно задушевная подруга, поверяющая мне свою сокровенную тайну. И потом, это имя – Викки (причем с английским ударением на первом слоге, а не с французским – на последнем! Бог знает что делают французы с некоторыми именами: эти Лизб, Таня?, Еленб, Софья? моих русских знакомых в истинный ужас приводили! Меня тоже пытались называть Викб… жуть какая-то, но я была тверда и не уставала поправлять даже самых тупых: Ви?кки, да и все тут, и никак иначе!)… Это имя меня сразу очаровало, оно сделало меня другим человеком, словно бы прибавило лет, ума, опытности, шарма! Я даже как бы выросла на несколько сантиметров! Да-да, сознаюсь: мне тотчас стало досадно от моего маленького роста, я захотела сделаться такой же высокой, как она!

Бог весть, может быть, нам и удалось бы если не подружиться, но хотя бы провести первую нашу встречу мирно. Однако она совершила стратегическую ошибку – думаю, неосознанно, просто потому, что была слишком женщина.

Что же она такого сделала? Да ничего особенного. Всего лишь выпростала из муфты руку, сняла шляпку и тряхнула примятыми волосами.

Я обомлела. Мало, что она была стриженая, в то время как я носила волосы разделенными на прямой пробор и заплетенными в девчоночью косу! Ее волосы были чудесны: темно-русые, без малейшего проблеска седины (позже я поняла, что она их подкрашивала, разумеется, но тщательно это скрывала), мягко вьющиеся, с чудными кудряшками на висках… этих кудряшек я ей всю жизнь простить не могла, потому что мои волосы удерживали самую тщательную завивку часа два от силы, а у нее вились сами собой! Без шляпки она еще больше помолодела и похорошела…

Ужас какой-то. Я ведь знала, отлично знала, сколько ей лет! Она просто не имела права выглядеть так чудесно!

Я вдруг вспомнила, что, хотя имя ее было Анна Костромина, она писала свои стихи или что там, не знаю, короче, литературщину свою, под псевдонимом Анна Луговая, и это раньше казалось мне претенциозным до пошлости. Герань луговая, ромашка луговая, клевер луговой… и вот вам, здрасьте: Анна Луговая! Теперь же я смотрела в ее переменчивые глаза: только что, под серой шляпкой, они казались серыми, а сейчас, на фоне синего пальто, исполнились яркой голубизны, и вдруг вспомнила эту самую герань луговую, которую еще называют журавельником: нежные, трепетные синие цветочки… Черт, ей шел этот нелепый псевдоним так же, как шло пальто, и эта шляпка, и эти стриженые волосы, и глаза, и даже то, что она не носила колец на своих длинных, ухоженных пальцах, ей шло!

Мне просто дурно стало от всего этого.

Для восстановления душевного равновесия я мгновенно припомнила все, что знала об этой женщине. Конечно, в памяти моей задерживались только самые непристойные подробности ее жизни, известные мне от моей maman, которая одно время только тем и занималась, что собирала по крупицам сведения о своей ненавистной сопернице-разлучнице.

Само происхождение Анны было скандальным: ходили слухи, что мать ее отравила любовница мужа. Анна воспитывалась по пансионам, а из предпоследнего класса нижегородской гимназии она вылетела с громким скандалом, сбежав со своим поклонником-офицером. Ее обнаружили с ним в номере гостиницы. Отец немедля выдал ее замуж за какого-то старика, от которого она оставила себе только понравившуюся ей фамилию – Костромина, а верности ему не хранила ни дня и вела себя так, что он вскоре развелся с ней. Среди многочисленных любовников, коих она меняла как перчатки, был и тот, первый, офицер, которого она, видимо, крепко уязвила. Умела она вить веревки из мужчин – ведь даже брошенный ею муж выплачивал ей какое-то содержание и не отрекался от нее, хоть она и позорила его имя где могла и как могла. Детей у нее не было – то ли по здоровью, то ли просто ей не хотелось себя связывать. Однажды – позднее, когда наши отношения с ней стали короче (хоть и не ближе!), – я как-то спросила, почему нету детей. Она усмехнулась углом рта: она так умела усмехаться, что мороз по коже шел даже у женщин, что ж говорить о мужчинах:

– Если бы я точно знала, что родится девочка, то, может быть, и рискнула бы. А сына я не хотела. Мне всегда слишком нравились мальчики, чтобы я могла смотреть на них по-матерински!

Анне было не более двадцати, когда отец ее умер, но после него ей ничего не досталось: братья, гвардейские офицеры, при разделе наследства сестру нагло обделили, якобы недовольные ее поведением. Справедливости ради следует сказать, что это были порядочные шалопаи: приехав зимой в отцову деревню, чтобы батюшку похоронить, они так перепились, что по пути в церковь потеряли гроб на занесенных снегом дорогах.

Тем временем Анна стала заниматься литературой, и ее в обществе нижегородском – провинциальном, осторожном – стали еще меньше принимать. Она ездила в Москву, в Петербург, жила между столицами и Нижним Новгородом (несмотря ни на что, она очень любила Нижний!), вела жизнь самую богемную: она была свободная женщина, если выразиться по-французски, femme cйlibataire, фамм сэлибатэр, – «разведенка», как это потом называли в Совдепии, а в то время в России это социальное явление было еще внове, женщина, живущая сама по себе. Но как-то раз в поезде случайно познакомилась с моим отцом, который тоже ездил в Питер по делам, – ну, он и потерял голову от ее внешности, свободы, от ее невероятного обаяния, с помощью которого она, когда хотела, могла добиться всего на свете, любого мужчину с ума свести, особенно в то время…

Пока я исподлобья косилась на свою ненавистную мачеху, против воли признавая, что да, наверное, от такой женщины можно голову потерять, тем паче десять лет назад, когда она была еще моложе и ярче, Анна вдруг отшвырнула муфту, всплеснула руками и бросилась к камину с криком:

– Подгорело!

И только тут я уловила запах не просто поджаренного, а и в самом деле подгорелого мяса, о котором мы с ней обе позабыли, увлеченные разглядыванием друг дружки. По всей моей новой квартире уже плыл чад! Анна схватила полотенце, сорвала сковороду с треноги и брякнула на стол.

вернуться

16

В дюйме около 2,5 см.