Повелитель разбитых сердец - Арсеньева Елена. Страница 49

Это во-первых. А во-вторых, водитель «Рено» мог пристукнуть меня на пустынном шоссе без всяких хлопот, а не торчать тут напоказ всей деревне.

Доводы разумные. И все же настроение у меня малость подпорчено. Поскольку еда – лучшее успокаивающее средство, я должным образом наедаюсь, потом долго сижу в ванне, смывая пот и паутину, которую нацепляла на себя сегодня в лесу. Царапины, когда кровь отмыта, кажутся не столь устрашающими.

Приведя себя в порядок, собираюсь исполнить слово и почистить крыльцо. Но на улице уже не жара, а просто пекло какое-то… Даже сахарная пудра и глазурь растаяли на булочках, которые в половине двенадцатого привез на своем фургончике плечистый артизан-буланжье (булочник, стало быть, он сам же и печет свой товар). И все равно, печево его обалденно вкусное!

Думаю, надо выходить к этому артизану хотя бы через день, а не ежедневно. И бегать в два раза дольше. Иначе через неделю я не влезу в фасонные бермуды из «Буртона» цвета той самой kaki!

Короче, каникюль в разгаре, на дворе невыносимо. Работать на террасе, залитой солнцем, невозможно. Если я сяду перед телевизором, то немедленно усну, как пенсионерка, в кресле. А не совершить ли мне экскурсию по дому?

Комнаты я еще вчера осмотрела во время уборки. Правда, на чердаке не была. Но стоило только открыть дверь туда, как я позорно сбегаю: там парная баня, духота безумная. Та-ак, осматривать его можно только ночью или в дождливую погоду, понятно. Что-то Николь говорила про погреб… Но сначала загляну-ка я в сарай, благо, все ключи висят на кухне с аккуратненькими бирочками: «Cuisine», «Garage», «Hangar», «Bыcher», «Cave» [38] и т.д.

Сарай неслабый. Натуральный ангар, а не сарай! Главное его украшение – та самая карета, о которой говорила Николь. Строго говоря, это скелет кареты: железные перекладины, прутья, оси, колеса. Видимо, она была в старые времена покрыта кожей, а может, и шелком. Да-да, я читала: были шелковые кареты, кажется, именно в такой убили Генриха IV. Равальяк пырнул его ножом, пропоров стенку кареты, в которой Анрио следовал к очередной даме сердца.

Впрочем, и «голышом» карета выглядит очень внушительно. Просто-таки жаль, что она стоит без дела в этом ангаре-сарае! Ее бы выставить посреди двора, увешать кашпо, как у Клоди… Смотрелось бы великолепно.

В bыcher я не задерживаюсь: во-первых, жарко, во-вторых, вижу под крышей осиное гнездо. Ос я, в принципе, уважаю и стараюсь зря не убивать, но на дружбу с ними набиваться не хочу.

Так, теперь пошли в cave, в смысле, в погреб.

Нет, у меня сегодня день совершенно потрясающих впечатлений! Во-первых, здесь не просто прохладно, а холодно! Во-вторых, экзотика неописуемая. Ничего не скажешь, Гийом был и впрямь хороший дизайнер, а впрочем, полдела – в самой атмосфере древнего подземелья. В каменных стенах (вот это уж точно подлинный XIV век, без балды!) проделаны полукруглые, напоминающие печные устья, ниши, в которых лежат бутыли темного стекла с длинными и узкими горлышками. Старинные! Наверное, раньше бутыли были заполнены каким-нибудь неописуемым вином – бургундским, понятное дело! Теперь они пустые, пыльные, но выглядят все равно очень внушительно. А вот на этих крюках, которые свисают на цепях с толстой медной перекладины в виде короткой трубы, вялились окорока или дозревали сыры. Жаль, что сейчас здесь ничего такого нет – для полноты впечатления.

Чувствую, что зябну. Экскурсию в погреб пора заканчивать. Поднимаюсь по ступенькам, толкаю дверь. Что-то ее заклинило… Налегаю посильней, потом еще и еще раз… Ну, видимо, я не слишком-то сообразительная – проходит как минимум минут десять, прежде чем я осознаю: я не могу выйти из погреба не потому, что дверь заклинило.

Я не могу выйти потому, что меня кто-то запер снаружи!

18 декабря 1920 года, Константинополь. Из дневника Татьяны Мансуровой

День нынче был холодно-прозрачный. А ночь теплая и влажная. Впрочем, здесь весь декабрь такой. Над Золотым Рогом ломтиком апельсина висит убывающий месяц.

Здесь сейчас кругом апельсины, золотые шары. Темные закоулки ночного Стамбула освещают только корзины торговцев. В глубине корзины стоит маленькая свечечка, освещающая плоды. Иначе ни товара, ни торговца не видать…

Сделала эту запись совершенно машинально, как машинально движется по комнате внезапно разбуженный человек. Потом он оглядывается вокруг и начинает понимать, что он вот так же – безотчетно, машинально – уже умылся, напился чаю, застелил постель, но не помнит, когда и как делал это. Вот и я – смотрю на лиловые строки и осознаю: а ведь минуло больше года, как я последний раз писала в своем дневнике. И внезапно открыла его теперь…

Когда-то чудилось, что я и дня не смогу прожить без того, чтобы не сделать в нем запись, однако же вот – пережила каким-то образом год. Столько всего произошло за это время, что, попытайся я связно восстановить события, хотя бы просто перечислить их, наверняка запутаюсь. Однако чем больше проходит времени, тем более отчетливо вспоминаются мне те сентябрьские дни в Петрограде.

Может быть, это ностальгия? Тоска по родине, пусть и обернувшейся к нам новым, волчьим, звериным ликом, но все-таки единственной и незабываемой? А может быть, я старею? Говорят, именно так бывает со стариками: они забывают ближайшие события, однако необыкновенно отчетливо вспоминают то, что было очень давно… Хотя год не такой уж большой срок, да и до старости мне, тридцатилетней женщине, еще далековато.

А между тем мои последние дни в Петрограде настойчиво оживают в воспоминаниях – вплоть до того, что я словно бы вновь слышу каждую реплику, которая звучала в переполненном трамвае, которым я ехала в Предварилку…

Написала это слово «переполненный» и засмеялась, потому что оно не дает никакого представления о том, какими на самом деле были петроградские трамваи в ту пору. Ходила даже поговорка: «Двадцать избранных сидят, двести в воздухе висят, две собаки лают».

Как могут на двух аршинах площадки разместиться двадцать-тридцать человек? Как может удержаться человек на большом пальце левой ноги и мизинце правой руки? Что-то унизительное есть в самой позе человека, когда одну ногу он ставит на ступеньку, а другую – на задний винт, на «колбасу», распластывается во всю ширь руками, а лицо поворачивает боком и приклеивает его к стенке. Сжатые кулаки, вытаращенные от злобы глаза, хриплая ругань, крики, оханья, причитания старух, слезы детей…

Рассказывали о задавленных насмерть, о разбитых о фонарь головах, о провалившемся в трамвае на всем ходу поле и об отрезанных ногах… Случайный наблюдатель мог подумать, что или море стало затоплять город и люди бегут от волн, или же выпустили сумасшедших изо всех домов. А это толпа перебегает из одного трамвая в другой. Но нигде так не развязывались языки, как в трамвае, нигде не разыгрывались такие страсти, и трамвай неожиданно превращался в место контрреволюционного митинга всех социальных групп. С равным пылом и доверительностью обменивались мнениями те, кто раньше слова друг другу бы не сказали. И о чем только не говорили!

– Не трамвай, а кошмар!

– Зато бесплатно.

– Бесплатно! Провались они со своим «бесплатно»! Хлеб бесплатно, да его нет. Почта бесплатно, да ее нет. Пятачок-то на трамвай у каждого раньше был.

– Что было раньше, забыть пора. Обратите внимание, что в трамвае прекратились карманные кражи.

– А что воровать? Кому эти советские бумажки нужны?

– Да и зачем заниматься карманными кражами, когда ворам государственные должности дали?

– По карточкам вместо хлеба выдали по коробке детской присыпки, а у меня уже младший внук в солдатах!

– А нам – повидло дали.

– Что? Какая повидла?

– Повидло. Неужто не слыхали? Нечто среднее между вареньем и колесной мазью, изобретение комиссаров. Не повидло, а подлость одна. У меня от него в кишках вроде как землетрясение делается.

вернуться

38

Кухня, гараж, сарай, дровяной сарай, погреб(франц.).