Яд вожделения - Арсеньева Елена. Страница 48
Аржанов с трудом узнал этот голос. Он слышал его прежде – другим: трезвым, спокойным, насмешливым. Это был голос того, былого Аржанова, каким он был какой-нибудь час, полчаса, несколько мгновений назад. Словно бы некая неведомая сила преобразила, переродила его. У него маковой росины во рту за это время не было, но все же некий яд попал в его кровь и растекся по ней, проник в сердце, заставляя его то разрываться от пьянящего желания, то сжиматься от страха: а что, если он будет отвергнут? И не меньшим ужасом наполняла его мысль: а вдруг она сейчас привычно бухнется на спину, разведет ноги и скажет лениво: «Ну, давай, соколик, бери, чего хошь, да только знай: я плату вперед прошу!»
Ему хотелось одновременно и оттолкнуть ее – и слиться с нею. Умереть – и жить. Да что же, что же это? Как пережить эту пытку, как выстоять пред ураганом чувств?
В последнем усилии отрезвления он встряхнул ее, заставил выпрямиться, взглянул в глаза – и сердце его вновь зашлось: они не были сонными, безучастными, они смотрели изумленно, и были омыты слезами, и губы ее дрожали. Вдруг потянулась к нему, легко обняла за шею, прильнула к губам, шепча:
– Ох, милый, сон мой сладкий, свет мой ясный… милый, милый…
У Аржанова подогнулись ноги, и он рухнул в траву, увлекая за собою послушное женское тело.
Аржанов очнулся от дрожи, пробежавшей по его телу, и приподнял тяжелую, хмельную голову. Он так и заснул, уткнувшись губами в ее плечо… она тоже спала, тихо улыбаясь во сне.
Аржанов стиснул лицо ладонью. Ему было странно то ощущение счастья, которое владело им всецело. Чудилось, он заблудился в лесу – и вдруг вышел к околице, а невдалеке мерцает огонечек в окошке, и там, за окошком, его ждут – его одного.
«Не может быть, – подумал он смятенно. – Не может быть… Я люблю ее?»
Он растерянно оглянулся, как бы ища ответа у ночи, но та лишь задумчиво и молчаливо посмотрела ему в глаза.
Перекатившись на спину, он сладко потянулся, с восторгом ощутив умиротворение, и покой, и блаженство всего тела, всего своего существа, но в этот миг легкие руки обвили его плечи. Девушка, не просыпаясь, придвинулась к нему близко-близко, прильнула вся – и вновь задышала ровно, спокойно. Ее сонная рука скользнула по его груди, мимолетно погладила старый шрам, шедший наискось через левый бок, задержалась на нем… а потом, не открывая глаз, она шепнула сквозь сон:
– Егорушка… Ох, господи! Что же это у тебя, Егорушка? – И сама себе ответила другим, более низким и насмешливым голосом: – Шрам давний, уж давно не болит. Медведь когтем царапнул. Хотел насквозь порвать, да господь уберег, послал ангела. Ничего, теперь уж не больно… не больно…
И голос ее затих.
У Аржанова остановилось сердце. Егор – это было его имя, и эти же самые слова сказал он когда-то на лесной поляне, в немыслимую, волшебную, купальскую ночь… сказал той, которую потерял – и никак не мог найти. А теперь она лежала рядом с ним.
Он оставался недвижим, пока сон не овладел ею вновь и обнимавшая его рука не ослабела, потом осторожно встал и принялся одеваться – с трудом признавая собственную одежду и долго соображая, какой части тела какая вещь принадлежит. Чудилось, бессчетное минуло время с тех пор, как он находил применение этому камзолу, рубашке, тесным кюлотам.
Потом долго и бестолково шарил в траве, пока не нашел одну вещицу, которую всегда носил на поясе. Вещица была памятная, ее Аржанов поклялся носить при себе всегда, и сколько вопросов наслушался: зачем тебе это да зачем! Наконец нашел, заботливо привязал.
Волосы его растрепались; едва нашел ленту, кое-как связал их на затылке. Сел на траву обуваться – да и замер, глядя на тусклый звездный отблеск, играющий на ее круто выгнутом бедре. Замер, задумался.
Она! Вот точно так же лунно, бледно светилась ее кожа тогда, в лесу. Незабываемо… Зачем же он ушел от нее тогда? Зачем обрек себя на пытку воспоминаниями?
Испугался. Да, испугался счастья! Он пытался уверить себя, что у них так все мгновенно произошло, потому что у него уже на Аннушку-пышечку плоть была навострена, а тут попалась под руку горячая девка… Какая, мол, разница, в чьи ворота ломиться?! Твердил это себе, а в глубине души знал: не так. Не так все!..
Он жил тогда в отцовском имении: следил, как приживется на конном заводе новый табун, а по ночам открывал для себя прелести незнакомой, сговорчивой, простодушной деревенской жизни. Это днем, на своем дворе, он был барин молодой, Егор Петрович, строгий хозяин, а чуть сходились над землей сумерки, через тайную калиточку выскальзывал из сада шалый да удалый Егорка, Егорушка, девичье наваждение, бабье смятение. Баб и девок окрестных перепробовал он много, брал их не задумываясь, отказа настоящего отродясь не встречал – стоило только руку протянуть, а к иной и протягивать не надо было: лишь мигнул, а она уже лежит, истекая сладким соком! А сколько сами на нем висли, тянули хоть в постель, хоть под забор, на сенца охапочку?
Эта ведь – тоже не перечилась, когда он ее заграбастал под березкою. Напротив, ласкалась, как ошалелая, но было в ее исступленных ласках нечто, доселе Егором не знаемое. Она небось и лица-то его не разглядела, только шрам на боку нащупала, а все ж Егору отчего-то почудилось, будто он для нее – особенный. Будто ни для кого другого не расточала она ласк – для него их сберегала, ему и отдала. Будто он для нее один на всей земле – единственный! А ведь этого, только этого ищут мужчины в женщинах: встретить на просторе земном ту, для которой ты – единственный, и нет никого, кроме тебя, во всем белом свете, а если не будет тебя – значит, и никого не будет.
Может, потому и обезумел Егор от нее, растворился в ее объятиях, растекся в ее лоне сладким медом… обмер от счастья.
А когда проснулся, первое, что понял: он и впрямь был у нее единственным. Первым – уж наверняка… И такая оторопь взяла Егора, такой донял стыд: вот сейчас она проснется, и спохватится (хмель-то купальский, ночной, истаял в лучах рассвета!), и примется укорять его за то, что походя испоганил ее девичество… Нестерпимо сделалось увидеть ее глаза – он даже не знал, какого они цвета, знал только, что сияли ему, будто звезды! – увидеть их погасшими, залитыми слезами ужаса и раскаяния, а рот, припухший от поцелуев, – исторгающим попреки…
Он с болью поцеловал эти истерзанные губы – чуть коснулся. Зажал рукой сердце, прикрыл глаза, чтоб не видеть, не оглядываться… ушел.
Ушел, чтобы забыть. Но не смог. Не смог! Искра, зароненная той ночью в сердце, жгла его, жгла, а теперь пожаром разгорелась. И больше уж он не собирался уходить от нее. Жить без нее? Да лучше бы вовсе не жить!
Жалко будить, но надо же одеть ее – и увести отсюда.
Аржанов поднял смятый, порванный на груди лиф женского платья – и отшвырнул брезгливо. Ревность обуяла его при одной мысли, что к ней прикоснутся эти обрывки ее прошлого.
Торопливо сбросил камзол, кое-как обернул спящую, подхватил на руки. Голова скатилась ему на плечо, губы мимолетно скользнули по шее – и опять все зашлось, помутилось в нем.
Нет, уже не здесь. Скоро рассвет. Надо идти к Маланье, она даст приют этой незнакомой… самой родной на свете! Там она скажет ему свое имя, вспомнит их первую ночь. И если все остальное ее прошлое канет в небытие, а ночь на Ивана Купалу останется единственным воспоминанием, – что ж, Егор Аржанов только об этом и мечтает!