Зима в раю - Арсеньева Елена. Страница 40
Что же делать?
Но воображения у Русанова не хватило. Вдобавок в камере начался «великий поворот», и он наконец-то отвернулся от зловонного бака с парашей. Облегчение было таким огромным, что Русанов, утомленный совершенно абсурдной мыслительной работой, уснул крепким, милосердным, спасительным сном, каким не спал еще ни разу после ареста. Во сне он видел себя идущим в колонне демонстрантов по Красной площади с авоськой, нагруженной консервными банками с открытыми крышками, в окружении «сообщников» с такими же авоськами. Выглядели они смешно, однако Русанов чувствовал ужасный страх. Он не хотел видеть лиц этих людей! Он боялся, что на допросе не выдержит побоев и выдаст их, а так, не зная, кого он мог выдать? Он шел и старательно отворачивался. И вдруг один из «сообщников» резко повернулся к нему. Это был Верин… Нет, не Верин, а Мурзик. Мурзик, кошмар дней и ночей Шурки Русанова осенью шестнадцатого и зимой семнадцатого года! И все вокруг мигом обернулось тем прошлым кошмаром, когда во дворе острога был убит Георгий Смольников, до полусмерти избит Охтин, а сам Шурка отброшен толпой и отделался только сломанной ногой.
Ту страшную сцену Русанов – он твердо знал это! – не забудет до последнего своего часа. Он не раз видел ее в ночных кошмарах, но сейчас все было иначе. Не Охтина терзала, избивала толпа посреди Красной площади, а Мурзика. Обезображенный труп, лежащий посреди тюремного двора, – был труп не Смольникова, а Мурзика. И даже юнцом со сломанной ногой, лишившимся сознания от боли, был не Шурка Русанов, а Мурзик.
Сам же Русанов смотрел на всю картину со стороны, вернее, как бы откуда-то свысока и издалека, словно бы с трибуны Мавзолея, отчего некоторые детали происходящего были смазаны и плохо различимы. И криков толпы он почти не слышал, только какой-то хриплый стон, раздававшийся, чудилось, со всех сторон.
Внезапно его с двух сторон подхватили какие-то люди, подхватили и принялись поворачивать на бок. Русанов сопротивлялся – они тыкали его в спину и твердили: «Да повернись ты, какого черта не ворочаешься?»
Русанов вскинулся, отгоняя кошмар, просыпаясь… Да это очередной «великий поворот», происходящий в камере! Он лежал неподвижно и мешал своему соседу, вот его и ткнули чувствительно. И вовсе не стон никакой отдавался в ушах, а дыхание и храп страдальцев, населяющих камеру…
Русанов опять устроился лицом к параше и привычно задержал дыхание. Чуть разлепив веки, он заметил, что в камере стало светлее. Ага, значит, уже брезжит ранний весенний рассвет… Интересно, удастся ли еще поспать до шести, до побудки?
Снова смежил веки и, уплывая на зыбкой волне дремоты, подумал: «Меня вчера не вызывали на допрос. Наверное, сегодня…» И слабо улыбнулся, вспоминая «консервные банки»: «Кажется, я ко всему готов!»
Русанов ошибся. К тому, что его ожидало, он был совершенно не готов.
Из сугробов Александра выбралась на более или менее проторенную тропу и, скользя на наледях, побежала по ней, не глядя на памятники, которые сто раз видела, и не читая надписи, которые знала наизусть.
Вот великолепный мраморный ангел, печально склонившийся над надгробием. Там написано: «Елизавета Михайловна Румянцева. Родилась 11 сентября 1842 года, скончалась 7 апреля 1862 года». Это могила ресторанной хористки, в которую влюбился богатый француз. Она умерла родами, и неутешный поклонник поставил роскошное надгробье, прежде чем вернуться в Париж, к жене и детям. Чуть дальше плита, на которой живого места нет от надписей. Начинается она со слов: «Здесь покоится прах генерал-майора Ивана Петровича Данилова», а дальше перечислены сражения, в которых он участвовал во время войны 1877—1878 годов. А умер геройский генерал от холеры в 1892-м. Поэтому эпитафия и завершалась печальным двустишием: «В боях судьба его хранила – коварная болезнь в могилу уложила».
А вот братская могила. Тяжелая глыба гранита – Александра помнила, как ее осенью девятнадцатого года привезли на подводе, а потом на руках принесли на кладбище, чтобы поставить над могилой чоновцев, убитых в Запрудном. В селе засели несколько бывших офицеров, тайно ушедших из Энска еще зимой восемнадцатого, когда губчека начала охоту на всех, кто служил в царской армии на мало-мальски значимых постах. Именно тогда исчез из Энска Дмитрий вместе со старинным другом Витькой Вельяминовым. И Саша потом долгие годы думала, а не был ли он среди тех офицеров в Запрудном, которые убили энских комсомольцев, а милосердную сестру, бывшую среди них, сначала изнасиловали зверски, а потом, еще живую, прибили гвоздями к дереву, под которым свалили кучей трупы чоновцев. И подожгли…
Саша всегда молилась, чтобы Дмитрия там не было. Казалось бы, что особенного, они чужие теперь, жив ли он, мертв ли, они все равно никогда уже не встретятся, разве что в том мире, который отменили своими безбожными декретами большевики, но который все равно существует – существует и дарует надежду всем умирающим. Казалось бы, ей должно быть все равно, обагрены ли кровью руки ее бывшего мужа или нет. Да, ей было бы все равно, когда бы ту сестру милосердия, которая задохнулась в дыму и истекла кровью, вися на дереве, не звали Тамарой Салтыковой…
Да, это была она.
Тамара и Саша продолжали работать в госпитале и после того, как вместо раненых защитников отечества туда стали везти раненых защитников «красного революционного Отечества». Среди них оказался однажды семнадцатилетний Ванечка Пермяков. При виде его Саша так и ахнула: голубые ясные глаза, россыпь соломенных кудрей, точеные черты красоты неописуемой. Кроткий взор его с дымкой страдания был бы под стать ангелу, неземному и безгрешному созданию. Тамара заливалась слезами над его изможденным, изнуренным болью телом. Она не отходила от Ванечки и выходила-таки его в ту нечеловеческую зиму восемнадцатого года. Кормила с ложечки не месивом несъедобным, которое давали в госпитале, а тем, что приносила из дому: кашей, сваренной на молоке (его на базаре выменивала Анна Васильевна, Тамарина мать, на прелестные дочкины платья, сшитые еще в ту пору, когда черноглазая, черноволосая Тамара считалась одной из завидных невест Энска и еще не повредилась в уме), яйцами, купленными Анной Васильевной после продажи медали мужа, умершего в 1905 году от японских ран, белыми булками, испеченными из муки, вырученной в обмен на Тамарины нарядные сапожки на каблучках… Да, до двадцать первого года много чего можно было выменять за хорошие вещи у крестьян, уж потом грянул на Волге страшный голод, когда в городах, пожалуй, сытнее было жить, а в деревнях, дочиста обчищенных продразверсткой, доходило и до людоедства.
То, что Тамарой движет не только жалость и милосердие, Саша поняла сразу. Она ведь и сама болела неизлечимой болезнью, называемой любовь, а потому легко распознала симптомы хвори у подруги. Ну да, влюбилась сестричка в раненого солдатика – история стара, как мир. Беда лишь в том, что при своей ангельской, неземной внешности Ванечка Пермяков имел натуру… нет, не дьявольскую, а самую обыкновенную мужскую, очень даже земную, и, окрепнув, выздоровев и попользовавшись всем тем, что ему с радостью отдала красивая (спору нет, очень красивая!), но слабоумная сестра, бывшая к тому же постарше его двумя-тремя годами, он к ней совершенно охладел и начал вовсю ухаживать за другими сестрами, благо очень многие особы женского пола при виде его цепенели от восторга и были при первом же свидании готовы на все. На счастье Тамары, она была совершенно свободна от разъедающей душу ржавчины, которая зовется ревностью. Что бы ни делал Ванечка, для нее было благом, и даже когда распоясавшийся «ангел» начал пускать в ход руки – просто так, от куражу, от избытка неизрасходованной злобы на мир, – Тамара и побои переносила с восторгом. Ну как же – бьет, значит, любит! Летом девятнадцатого Ваня вступил в комсомол и записался в чоновский отряд. ЧОН – части особого назначения – так назывались молодежные боевые отряды, созданные для подавления крестьянских восстаний, которые то тут, то там вспыхивали в губернии (да что в губернии – по всей России). Тамара не выдержала разлуки с Ванечкой и записалась в отряд санитаркой – так называли теперь милосердных сестер, чтобы старое словосочетание не напоминало о проклятом буржуазном прошлом. Какое, в самом деле, может быть милосердие при кровавом революционном терроре, которым большевики ответили на ранение товарища Ленина и убийство товарища Урицкого? Но Тамаре все равно было, как ее называют – санитаркой, сумасшедшей или, просто и грубо, красной шлюхой. Только бы быть рядом с Ванечкой! Только бы с ним не расставаться до смерти!