Ловец мелкого жемчуга - Берсенева Анна. Страница 51

Комната напоминала поле битвы. Нет, никто не сокрушил мебель и посуду, да у них и мебели почти не было, а посуда и так вся была с трещинами и отбитыми краями, – но отчетливое ощущение чего-то яростного, непотребного, отчаянного создавалось сразу, в первое же мгновение.

Картина, волшебная акварель, Марфин детский портрет, – лежала на полу посередине комнаты. То есть это уже была не картина, а только обрывки плотной бумаги, обломки рамы, осколки стекла… Нина смотрела на все это таким взглядом, как будто перед нею был труп чудовища, которое хотело, но не успело вцепиться ей в горло.

– Ты… Это… Это – ты?… – мгновенно пересохшими губами прошептал Георгий. – Ты что?! Он присел на корточки, осторожно, как к мертвому телу, прикоснулся к обрывкам. Потом поднял с пола самый большой, размером с пол-ладони, на котором угадывалась нежная девичья улыбка. Георгий вдруг вспомнил, как в тот вечер, когда Марфа подарила ему портрет, он долго всматривался в эту нарисованную улыбку и не мог понять: как же художнику удалось всего несколькими линиями передать все, что было в Марфе, – насмешку, беззащитность, ум, скрытую наивность… И вот теперь всего этого не было, и ничего уже нельзя было поделать.

И тут он почувствовал, как что-то страшное, неостановимое, совершенно не управляемое ни разумом его, ни даже чувствами, рождается у него в груди, и словно набухает, становится все больше, все ярче и болезненнее, и начинает разрывать его изнутри. Он не понимал, что это такое – жалость к так бессмысленно и неожиданно исчезнувшему явлению человеческого духа, каким была эта картина, или просто жалость к воспоминанию о Марфе, или что-то вообще необъяснимое… Все было для него сейчас необъяснимо, ничего он не хотел и не мог объяснять!

Георгий медленно выпрямился во весь рост и сделал шаг к Нине, по-прежнему неподвижно стоявшей в углу. То есть, кажется, он даже не осознавал, что идет именно к ней, и уж точно не осознавал, зачем идет. Он видел только ее блестящие в темноте глаза – в них не было ни страха, ни сожаления, одно лишь яростное отчаяние. Это разрушительное отчаяние било ему в глаза, как ослепительный свет, оно не то что раздражало, а… Не было такого слова, которое могло бы назвать охватившее его, страшное в своей неостановимости чувство!

Георгий не помнил, как поднял руку, выронив клочок бумаги с изуродованной девичьей улыбкой, как качнулся вперед. Он почувствовал только, что ладонь его словно отделилась от руки и наткнулась на что-то горячее, совершенно раскаленное – на Нинкину щеку…

И тут же все кончилось. Мгновенно погас тот ужасный, мучительный свет, который ослепил его секунду назад, погас полыхавший в груди огонь… И только ладонь горела, как будто он коснулся не живой человеческой щеки, а железной дверцы топящейся печки.

Ничего больше не видя, ничего не сознавая, с пустой и гулкой головой Георгий выбежал из квартиры.

Он шел по улице так стремительно, как можно идти только без цели. Сначала плутал по тусклым дворам, между одинаковыми многоэтажными домами, потом вышел на какой-то пустырь, освещенный только лунным светом. В этом серебряном мертвенном свете его огромная фигура казалась страшной в своем отчаянном одиночестве.

На деревьях уже появились первые почки, казавшиеся прозрачными, как большие капли воды, и так странно смотрелись при этом голые деревья – стояли, словно обрызганные огромными зелеными каплями. Георгий видел все это так ясно, как будто шли последние минуты его жизни – те самые минуты, в которые зрение вдруг обостряется до боли.

Он и жил сейчас именно с таким чувством: что проходят последние минуты его жизни. То, что он сделал, не позволяло ему жить иначе.

Он видел это с самого детства, много раз. Нет, не в своей семье: отец погиб, когда Георгий был совсем ребенком, он его почти не помнил, а по тому, что рассказывала мать, представлял отца огромным добрым человеком, который просто дышал великодушием и какой-то особенной, широкой силой. И почему ему было матери в этом не верить?

Но вокруг, но во всей жизни, которую он видел с самого рождения, – он видел совсем другое… Ударить женщину – это было совершенно обычно, хотя и осуждаемо соседской молвой: «Катькин-то допился до чертей, опять по двору ее вчера гонял…» Но мало ли что было осуждаемо молвой! Все равно оно, осуждаемое, было частью этой самой молвы, частью той жизни, в которой Георгий вырос и от которой оторвался, как листок от ветки.

Да тут же вспомнился и щербатый Колька Баканов…

Он точно знал, что сам не сделает этого никогда. Это даже не знание было – он не размышлял о том, может ли ударить женщину, ему и в голову не приходило об этом размышлять. Это было так же невозможно для него, как, без рассуждений, невозможно и противоестественно было бы для него убить птицу или отнять хлеб у калеки.

И вот теперь он сделал что-то невозможное, идущее против всего его естества, и ему казалось, что жизнь его должна немедленно прекратиться, и он даже чувствовал что-то похожее на удивление: почему же она не прекратилась сразу, в ту же секунду, когда он коснулся ладонью раскаленной Нинкиной щеки?

Посреди пустыря были свалены бетонные глыбы с торчащими кусками арматуры. Георгий сел на одну из этих глыб, приложил руку к холодному и мокрому – дождь шел, что ли? – железу. Это не помогло: ладонь горела по-прежнему, словно обожженная.

Ему не стало легче, но прикосновение к холодному металлу оказало другое, совсем неожиданное воздействие.

«А она-то?.. – сам весь похолодев, вдруг подумал Георгий. – Что же она делает сейчас?»

Он жил с Ниной полгода и ни разу за все это время не задумался о том, что она делает в одиночестве – когда его нет дома совсем, или когда он спит, или читает, или занимается еще чем-нибудь без нее. Наверное, он чувствовал, что Нина просто пережидает это время, причем пережидает так, как будто впадает в летаргию. Ей даже в голову не приходило чем-нибудь занять эти часы и минуты, чтобы они хоть прошли быстрее, что ли.

Конечно, это было именно так: возвращаясь домой, Георгий видел, что Нина не убирала, не стирала, не готовила – только ждала его. Вполне возможно, она все это время сидела посреди комнаты, курила и смотрела на дверь. Даже мелкую, для него совсем неважную домашнюю работу, которую он легко делал сам, – даже эту работу она могла делать, только когда он был рядом. Тогда она и готовила что-то не вполне съедобное, и стирала, складывая вместе белые и цветные вещи и превращая их в линялую пятнистую массу, и даже убирала, поднимая веником пыль.

Но что она делала теперь, после того, что случилось?

Едва появившись, эта мысль мгновенно сделалась такой острой и всеобъемлющей, что ни для чего другого места уже не осталось – ни в голове, ни в душе. Георгий вскочил с холодного бетона и, все убыстряя шаг, на ходу соображая, куда он забрел и как теперь вернуться обратно, пошел к своему дому.

«Ключ! – всю дорогу лихорадочно вертелось у него в голове. – Ключ, кажется, забыл! Как дверь открою?»

И тут же ему становилось еще страшнее от того, что он сразу подумал именно об этом. Ведь ключ мог и не понадобиться, Нина вполне могла открыть ему дверь, почему же он подумал о другом, и почему с такой уверенностью?..

Дверь в квартиру была приоткрыта, и в этом был такой могильный ужас, что у Георгия руки задрожали, когда он распахнул дверь пошире, чтобы войти. Он сразу почувствовал, как тянет по полу сквозняком, и влетел в комнату с одной только мыслью в голове – если это дрожание и биение вообще можно было назвать мыслью: «Так и есть… Так и есть!..»

Нина стояла у открытого окна, взявшись рукой за раму, с которой клочьями свисала отклеившаяся бумага. Услышав его шаги, она обернулась так резко, что ударилась плечом и локтем об открытую оконную створку. Стекло жалобно звякнуло и пошло трещинами, большой остроугольный кусок упал на пол, чуть не воткнувшись Нине в ногу. Георгий шагнул к ней и отодвинул ее от падающего стекла.

Все это произошло так быстро, что вот именно уместилось в секунды, за которые бьется и падает на пол стекло… Еще быстрее, чем оно упало, Георгий прижал Нину к себе. Он стоял не дыша, чувствуя, что еще мгновение – и заплачет то ли от стыда, то ли от облегчения: все-таки пришел на минуту раньше, все-таки успел… Нина тоже замерла совсем, Георгий не чувствовал даже того горячего пятна от ее дыхания на своей груди, которое чувствовал всегда, когда обнимал ее.