Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 19

– Ты мне все равно не поверишь.

В его голосе прозвучало отчаяние. Маруся никогда не слышала отчаяния в его голосе. Даже когда мама прислала из своей Южной Америки бумагу, по которой ее муж имел право увезти Марусю, – даже тогда Сергей сообщил об этом спокойно, хотя Маруся знала, что он скорее даст себя убить, чем ее – увезти. Но отчаяния в его голосе тогда не было и помину. Была злая решимость и была уверенность в том, что никто у него Марусю отнять не сможет.

Теперь в его голосе прозвучало именно отчаяние, и Маруся поняла: он знает, что на этот раз ее у него отнимут, а потому говорить ей что бы то ни было бесполезно. То есть не отнимут ее, а она уйдет сама.

Сергей молчал, и она молчала тоже. Сердце у нее разрывалось от жалости к нему. Но что же она могла поделать? При одном воспоминании о том, как Толя сказал вчера на прощанье: «Так я тебя жду, Маняшка. Не обманешь меня, придешь?» – в глазах у нее становилось темно, и она понимала, что, конечно, придет, даже если для этого ей придется перешагнуть через пропасть.

Вот только она не предполагала, что пропасть, через которую ей придется перешагнуть, будет Сергеевой душой.

– Ты все неправильно про меня думаешь, – растерянно сказала Маруся. – Никакая я не андерсеновская девочка. И не Герда, и не Русалочка... И тем более не Принцесса на горошине! – сердито закончила она.

Марусе тут же стало стыдно за свои слова, потому что Сергей ведь объяснял это не ей, а Анне Александровне – что Маруся андерсеновская девочка, то ли Русалочка, то ли Герда, – а она услышала случайно, то есть просто подслушала.

Но он не обратил на такую мелочь внимания. Он вообще ни на что не обращал сейчас внимания. Он стоял посреди комнаты рядом с расстегнутой, как-то преступно развалившейся на ковре, словно врасплох застигнутой, Марусиной дорожной сумкой, и отчаяние стояло у него в глазах.

Собирая поздно вечером свои вещи, Маруся не подумала, что Сергей еще может зайти к ней сегодня. Она хотела уйти завтра утром совсем рано и совсем тихо, а потом позвонить ему уже из аэропорта. Или не позвонить, а просто оставить записку. Или... Вообще-то она боялась представлять, как это будет – как она уйдет из его дома и как он поймет, что она ушла.

Маруся немного удивилась, когда он сразу, с первого взгляда то ли на нее, то ли даже на ее сумку, понял, к кому она уходит. Сергей в самом деле видел Толю три минуты, если не меньше. Тот прощался с Марусей на лестнице, когда Сергей вошел в подъезд, они окинули друг друга короткими настороженными взглядами, Толя чему-то усмехнулся, а Сергеево лицо, как всегда, осталось непроницаемым. И все! Откуда он мог знать, что это какой-то там «не тот человек»? В чем – не тот?

– Я все равно к нему уйду, – тихо сказала Маруся. – Все равно, Сережа. Если ты дверь на замок запрешь, я в окно вылезу.

– Дверь? – Она никогда не слышала, чтобы его голос звучал так горько и горестно! – Нет, дверь я не запру. – Он помолчал и добавил все с той же мучительной интонацией: – Ну почему именно к этому?..

Маруся не ответила. Если бы в ней была сейчас хоть капелька того, что можно было бы назвать знанием, она все его, это знание, отдала бы Сергею. Но знания не было и капельки – все в ней было сейчас совсем другое, чем знание, и это другое заполняло ее от пяток до горла.

– Но почему же не к нему? – растерянно произнесла она уже Сергею в спину.

Не ответив, тот вышел из комнаты.

Анна Александровна была в командировке. Всю ночь в доме было тихо, как в склепе. Сергей не делал ничего такого, что говорило бы о волнении – о таком волнении, каким его показывают в кино. Он не мерил широкими шагами коридор, не курил на кухне сигарету за сигаретой, но Маруся все равно знала, что он не спит. Спальня в квартире Ермоловых была расположена необычно – на крыше дома. Мама Сергея, Антонина Константиновна, однажды сказала Марусе, что раньше там торчала какая-то несуразная будка, а потом ее перестроили, сделали лестницу, ведущую прямо из квартиры, и получилось что-то вроде мансарды.

Ермоловская квартира вообще была необычная. На кухне, например, была дверь, через которую можно было пройти во вторую квартирную половину. Но на этой второй половине было уже не жилье, а редакция журнала «Предметный мир», который принадлежал Анне Александровне. Кто и когда разделил квартиру таким странным образом – вроде и разделил, а вроде и не очень, – никто из Ермоловых не знал. Да Марусю, по правде говоря, не очень это и интересовало. Все связанное с Сергеевой семьей было ей поперек сердца. Если бы не они, эти люди, которых он любил и которые не любили ее, Марусю, как ни преодолевали они эту нелюбовь всей своей старательной интеллигентностью, – все, может, было бы у нее по-другому...

Но теперь уже неважно было, как все было бы, если бы... Теперь у нее был Толя, и ей больше не было дела ни до Анны Александровны, ни до Антонины Константиновны, ни тем более до неизвестного ей Матвея Сергеевича.

О Сергее она старалась не думать – сердце ее зажмуривалось при мысли о нем так плотно, как не могли зажмуриться глаза. И этим зажмуренным сердцем она изо всех сил старалась не видеть, как он стоит у окна в своей стеклянной спальне, смотрит на блестящий в свете ночных фонарей иней на темных деревьях, потом – на бледно-зеленые в тусклом зимнем рассвете крыши старых домов и какие у него при этом глаза.

«И пусть! – со злым отчаянием думала она, не отводя взгляда от часовой стрелки, которая никак не желала двигаться поживее. – Я ему не игрушка и не дочка, и у него свой сын есть, и... И никогда я сюда больше не вернусь!»

Больше всего Маруся боялась, что он все-таки выйдет утром в прихожую, пока она торопливо одевается, не зажигая света. Но он не вышел. И дверь, конечно, была не заперта.

Неслышно закрыв за собою эту дверь, Маруся прижалась к ней спиной и несколько секунд постояла в темноте лестничной площадки. Она не могла оставаться в Сережином доме, она знала, что это дом невозмутимой Анны Александровны, и непонятной Антонины Константиновны, хотя та и живет-то не здесь, а на даче, и этого их бесстрашного Матвея, хотя он служит за тысячу километров отсюда, да и прежде, до армии, уже не жил с родителями; это их дом, а не ее! Но когда она оставалась в этом доме одна – брала с полки старые, с ятями, хрупкие бумажные книжечки стихов, накручивала валик в музыкальной шкатулке и слушала простую, берущую за сердце мелодию, – что-то в ее душе говорило ей совсем другое...

«Это неправда! – отчаянно возражала она своей душе. – Чужое, чужое! И про статуэтку Сережа просто выдумывает, чтобы меня удержать! А я не хочу и не буду!»

Про деревянную расписную танцовщицу, которая стояла на письменном столе рядом с музыкальной шкатулкой, Сергей говорил, что она чем-то похожа на Марусю. Маруся даже боялась смотреть на эту пляшущую девушку. Может, случайное сходство и в самом деле было, но она не хотела его видеть. Мало ли какие бывают случайные сходства! Сергей говорил даже, что она похожа на женщину с такой же старинной, как статуэтка, фотографии. Фотография висела на стене в его комнате, на ней были сняты его дед Константин Павлович Ермолов с женой и сыном. С этими родственниками, о которых почему-то никто из Ермоловых почти ничего не знал, тоже была связана какая-то семейная история. Кажется, эта женщина, Ася Ермолова, уехала после революции за границу, а мужа и сына почему-то оставила, и сын этот потом куда-то пропал... Маруся знать не хотела никаких их семейных историй, и когда Сергей сказал, что она похожа на эту Асю, ей захотелось зажмуриться. Вот как сейчас, когда она стояла на темной лестничной площадке.

Весь этот дом будоражил и мучил ее каким-то странным, не имеющим объяснения чувством, и даже темная дубовая дверь, к которой она всего на несколько секунд прижалась спиной, показалась большой ладонью, никак не могущей ее отпустить.

Она открыла глаза, встряхнула головой, прогоняя это наваждение, и, перепрыгивая через ступеньки, побежала вниз по лестнице.

Толя ждал ее на углу Малой Дмитровки и Страстного бульвара.