Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 18
Впрочем, на сегодня их время вышло – из-за форганга уже выскочили разномастные собачки Анжелы Вронской.
– Останешься? – спросил Сидоров, перешагнув вместе с Марусей через бортик манежа в зрительный зал. – Ну ладно, я пойду. Нос-то не вешай, – добавил он. – Все у тебя получится, уж мне-то можешь верить, я в опилках вырос.
Сидоров ушел, а Маруся уселась в первом ряду, чтобы понаблюдать за репетицией собачьей труппы. Она делала это часто, и Анжела никогда не возражала против ее присутствия. Говорила даже, что при Марусе ее питомцы лучше работают.
– Кобельки лучше работают, – уточняла она, смеясь. – Видно, понравиться тебе хотят. Мужчины, что возьмешь! Их сахаром не корми, дай перед девчонкой покрасоваться.
Неизвестно, было ли это связано с Марусиным присутствием, но сегодня все Анжелины собачки работали и в самом деле слаженно: лаяли положенное количество раз, отвечая таблицу умножения, без упрямства прыгали в обруч, ходили на задних лапках и играли на маленьком рояле.
– Ну а ты что? – вдруг укоризненно сказала Анжела. – Ты почему такая растяпа?
Маруся даже вздрогнула – подумала, что вопрос адресован ей, потому что дрессировщица смотрела в ее сторону.
Но Анжела обращалась, конечно, не к ней, а к большеухой собачке, которая во время всей репетиции и правда не сделала ничего необычного – просто сидела в сторонке и внимательно наблюдала за происходящим большими карими глазами.
– Жалко ее, а то бы давно на манеж выпускать перестала. – На этот раз Анжела в самом деле обратилась к Марусе. – Мамаша у нее умница была, а эта...
– Глупая, что ли? – спросила Маруся.
– И не то чтобы глупая, и не ленивая вроде. Говорю же, растяпа. Ну ничего делать не умеет! А на манеж при этом почему-то рвется, как на праздник. Смотри. – Анжела присела на бортик и позвала: – Растяпочка, я тебя люблю, иди ко мне.
Собачка тут же сорвалась с места, смешно подбрасывая задние лапы, помчалась к дрессировщице, вскочила к ней на руки и положила голову ей на плечо. На собачьей мордочке установилось при этом такое доверчивое и счастливое выражение, что невозможно было не рассмеяться. Маруся и рассмеялась.
– Как же не умеет? – сказала она, гладя собачку между торчащими, как у Лиса из «Маленького принца», ушами. – Смешная же, хоть и непонятно, почему. Как ее зовут?
– Растяпа и зовут. Как вы лодку назовете, так она и поплывет, – засмеялась Анжела. – Ну да, смешная, трогательная. Скажешь ей «люблю», она и бежит со всех лап. Но толку от нее нет. Бывают такие, ничего с ними не поделаешь. Кошку и то легче выдрессировать, чем такую собаку.
– Смешная, но толку нет, – задумчиво проговорила Маруся. – И ничего не поделаешь...
Морозы в этом году начались рано, не зря Марусе уже в октябре казалось, что приближается зима. А теперь, в декабре, морозы грянули такие, что она нос боялась высунуть на улицу. Вернее, не боялась, просто и могла высунуть разве что нос: подаренный Толей норковый полушубок остался у него в квартире, а в джинсовой курточке с войлочной подстежкой бегать по морозу было затруднительно.
С того вечера, когда она ушла из квартиры на Рождественском бульваре, Маруся не видела Толю ни разу. Да и где она могла бы его увидеть? В цирк он не ходил, а она почти не выходила из цирка, так что даже случайная встреча была исключена.
Ей не хотелось его видеть. Может быть, она просто боялась его увидеть, и даже наверняка именно так. Маруся не понимала, почему боится увидеть его – как будто она что-нибудь у него украла! – но при одной мысли о том, чтобы пойти к нему за своими вещами, она вздрагивала и малодушно уверяла себя, что еще не очень-то и холодно, да и вещей у нее никаких особенных не было, чтобы о них жалеть, а норковый полушубок ей вообще никогда не нравился, она и носить-то не умеет такие дорогие штучки... На самом деле он нравился ей ужасно. То есть не теперь нравился, а в тот вечер, когда Толя принес его в квартиру на Рождественском. Это и не вечер был, а глубокая ночь, Толя пришел пьяный, веселый, а Маруся притворялась, будто спит, и он вынул ее из постели голую – он сразу, с первой их ночи, велел, чтобы она спала только голой, – и закутал в этот легкий золотистый полушубок, и, целуя в горячий от понарошного сна живот, говорил, что она его сладкий малыш... Сейчас-то ее передергивало при этом воспоминании, особенно при воспоминании о том, как мужчина, которого она чувствовала теперь совершенно себе чужим, говорил ей эти пошлые слова, «сладкий малыш». А тогда она смеялась, жмурилась от счастья и послушно позволяла Толе целовать себя всю, хотя и вздрагивала с непривычки от жадной откровенности его губ.
Неужели все это было с нею?
Но, как бы там ни было, проходить всю зиму в джинсовой куртке было невозможно, купить шубу – тем более, а потому, раз ехать к Толе не хотелось, надо было поехать в Тураково и поискать там что-нибудь теплое. Ехать в Тураково тоже не хотелось, но это нежелание нетрудно было перебороть, потому что там, в давно покинутой родной развалюхе, Маруся все-таки должна была остаться один на один только с воспоминаниями, а не с человеком, с которым не могла бы теперь провести рядом и минуты.
Вот она и сидела ранним утром в стылом пригородном автобусе, который дожидался пассажиров на площади Ярославского вокзала.
Все-таки это невольное, всего лишь из-за теплой одежды, воспоминание о Толе оказалось гораздо сильнее, чем она предполагала. Зябко пряча нос в ворот куртки, Маруся вспоминала точно такое утро – зимнее, стылое, – когда уезжала с Толей из Москвы. Ничего общего не было у нынешнего утра с тем, разве что декабрьский мороз, а потому она сердилась на себя за незамысловатость своих ассоциаций.
«У кого жизнь пустая, тому всякие глупости запоминаются», – думала она.
Что-то такое сказала однажды мама, когда Сергей купил Марусе брусничное мороженое, а она сразу вспомнила, как в прошлом году в лесу под Тураковом было ужасно много брусники и бабушка набрала корзину, которая оказалась больше, чем маленькая Маруся.
Что из-за обычного декабрьского мороза ей вспомнилось то, о чем вспоминать не хотелось, было как раз из этого ряда – глупостей, заполняющих пустую жизнь.
Но воспоминания стояли перед нею так ясно, как будто были не призраками из прошлого, а картинками, которые мелькали за окном наконец-то тронувшегося с места автобуса.
И что она могла с ними поделать?
– Мурка, не делай этого.
Сергей смотрел на нее обычным своим спокойным взглядом, и только по тому, что возле глаза у него проступило светлое пятнышко и стрелой впилось ему в висок, Маруся понимала, что вовсе он не спокоен, совсем даже наоборот.
Она молчала. Это было молчание растерянности: она не предполагала, что на него так подействует ее решение. То есть она, конечно, понимала, что он станет ее отговаривать, но думала, что в глубине души он будет даже... Может быть, даже рад. Ну, если не рад, то, во всяком случае, спокоен.
И вдруг оказалось, он не то что не спокоен, а взволнован так сильно, что с трудом выговаривает слова. И это пятнышко у виска...
– Я не могу, – тоже с трудом выговорила она.
– Но должна.
– Почему?
Маруся произнесла это с обидой. Сколько можно относиться к ней как к маленькой и считать, что он лучше знает, что ей делать, что нет!
– Потому что это не тот человек, которого ты... которому я...
Тут он все-таки перестал владеть собою настолько, чтобы говорить со своей обычной математической ясностью.
– Ты его один раз всего видел! – сердито сказала Маруся. – И то три минуты на лестнице.
– Этого достаточно.
– Тогда объясни мне, что в нем не так, – так же сердито потребовала она.
Она никогда ничего не требовала от Сергея – она любила его так самозабвенно, что ей ничего не было от него нужно. Впрочем, мама ведь тоже никогда ничего от него не требовала, но по ровно противоположной причине: потому что совсем его не любила.