Мурка, Маруся Климова - Берсенева Анна. Страница 32
– Я за них радуюсь, – сказала она. И вдруг добавила: – А за тебя боюсь.
– За меня? – удивился Матвей. – Я же вернулся уже, ты что? Совсем вернулся, ни в какую армию больше не пойду. Даже в Иностранный легион, хоть и приглашали. Или ты боишься, что я... тоже как папа? – догадался он. – Брось, Антошка! Мне это не грозит.
– Не зарекайся, – улыбнулась бабушка. – Любовь и на печке найдет.
– Я что, Илья Муромец? – хмыкнул Матвей, придвигая к себе тарелку с жареной картошкой. – Или кто там на печке лежал, Емеля со щукой в обнимку? Брось, брось, – повторил он. – Расскажи лучше, как ты там у себя на фазенде?
Бабушка жарила картошку так вкусно – поверх каждого ломтика золотая корочка, внутри все благоухает чесноком и протомлено до нежнейшей мягкости, – что у Матвея текли слюнки не только до еды, но даже когда эта картошка уже была у него во рту. И рассказ про Антошину жизнь в Абрамцеве он слушал сквозь треск за ушами.
– Хорошо я у себя, – сказала она. – Дел зимой мало. Читаю, вспоминаю. Как кто-то в книжке написал: что живет, мол, просто – полдня мечтает, а полдня вспоминает. Вот и я так же.
Матвей засмеялся, чуть не подавившись картошкой, потом дожевал и недоверчиво спросил:
– Неужели не скучно? Все-таки ты у нас оригинальная! Всю жизнь в Москве прожить, а на старости лет вдруг в глушь забраться... То есть, я хотел сказать, в сознательные годы.
– А я и не на старости лет этого хотела, – сказала бабушка. – Может, не осознавала только, чего. Вот именно потому, что всю жизнь в Москве прожила. Трудно было понять, что мне как раз глушь и нужна. Да и какая же глушь Абрамцево? – улыбнулась она. – Дачная местность. – И неожиданно добавила: – А счастлива я была в самой настоящей глуши.
– Это когда такое было? – удивился Матвей. – То есть... Не обижайся, Антош! – слегка смутился он.
– На что обижаться? Конечно, я и счастье – трудно поверить.
– Ну, не то чтобы трудно... – пробормотал Матвей.
Поверить в это в самом деле было трудно. Может ли быть счастлива река?
– Я тебе про это когда-то рассказывала, – вспомнила Антоша. – Про ту глушь, болота, озера. Ты совсем маленький был, не помнишь, конечно.
– Почему? Помню, – улыбнулся Матвей. – Только я думал, ты мне сказки рассказываешь. Болота, озера, избушка на курьих ножках об одном окошке...
– Не на курьих. Просто изба. Но в самом деле об одном окошке. – По ее лицу мелькнула едва заметная тень. – Ну, бог с ним со всем. А помидоры! – вдруг ахнула она. – Я же соленые помидоры привезла, а тебе не даю!
– Сколько раз говорил, чтобы никаких банок не возила? – сердито сказал Матвей. – То помидоры, то огурцы, то вообще воду перевозишь в электричке!
– Не воду, а компоты. – Антоша достала из холодильника большую глиняную миску с домашними солеными помидорами и поставила перед Матвеем. – Ты же любишь.
– Люблю. Вот приеду к тебе и перевезу. В багажнике.
И тут он вспомнил о вчерашней продаже машины, и настроение у него сразу испортилось. Не из-за самой продажи, конечно, – за время, которое Матвей работал помощником депутата, машин у него перебывало много. Он был тогда жаден до новых впечатлений и любил перемены, даже незначительные, потому и машины менял с удовольствием. Но понимание того, что сейчас он действует не так, как хочет сам, а так, как диктуют ему обстоятельства – именно это означала продажа «бумера», – сердило его и раздражало.
Все было иллюзией – и необъяснимо хороший вечер с Ритой, и зимнее, предновогоднее ощущение своей молодости и силы, и даже чувство домашнего покоя. Метроном у него в груди стучал по-прежнему, отсчитывая одинаковые бессмысленные секунды, и Матвей не мог делать вид, будто не было в его жизни последних трех лет и будто впереди у него дармовая вечность.
– Приезжай, Матюша, – сказала бабушка. – Мечешься ты, мечешься, как неприкаянный. Сердце болит за тебя. Поживи у меня, отдохни, подумай. Или в Сретенское поезжай, – неожиданно предложила она.
– А в Сретенское-то зачем? – не понял он.
– Да так просто. Родители просто так поехали, от счастья. И ты поезжай.
– От счастья обязательно поеду, – пообещал Матвей и отправил в рот крепенький соленый помидор. – Как только, так шражу. Антош, а спать тебе не пора? Второй час уже, между прочим.
– Сейчас я тебе постелю. – Она встала, провела рукой по его макушке. – Сказку на ночь рассказать?
– Если только про счастье, – хмыкнул Матвей. – Как раз для сказок тема.
Глава 5
Антонина Константиновна погасила ночник у Матвея в комнате и, убрав с его одеяла коричневый том Толстого, вернулась на кухню. Он, и когда был маленький, часто забывал выключать лампу и с книгой на одеяле засыпал тоже часто.
Со стола она давно убрала, и делать ей на кухне было вообще-то нечего. Но и ложиться не хотелось. Душевное смятение, которое в последнее время появлялось всегда, когда она думала о внуке, и усиливалось при встречах с ним, – все равно, она знала, не дало бы ей уснуть.
Антонина Константиновна зажгла две маленькие лампы и села к столу. Свет на кухне был сделан так, что каждая из нескольких неярких ламп освещала какую-нибудь необычную деталь этого просторного, с высокими потолками, помещения. Это Анюта так продумала свет; вкус у нее был безошибочный. Впрочем, для Антонины Константиновны ничто здесь не было необычным – она выросла в этом доме. А то, что он все-таки никогда не казался ей своим, было неважно.
В размытом золотистом луче поблескивали глаза деревянной утки, которая, стоя на полу у окна и выгнув шею, внимательно смотрела на свою самую старую хозяйку. Анюта прочитала в каких-то своих искусствоведческих книжках, что такие утки сто лет назад украшали витрины московских лавок, в которых продавалась убитая охотниками дичь. Как эта деревянная дичь оказалась в ермоловской квартире, являлось загадкой. Здесь вообще было много загадочных предметов. А за стеной, где помещался Анютин журнал «Предметный мир», а когда-то, как раз во времена охотничьих лавок, была вторая половина той же самой квартиры, их было еще больше. На редакционных столах красовались сделанные из папье-маше овощи – золотистые тыквы, румяные яблоки, бело-зеленые вилки капусты, и восковые сырные головы, и большие картонные часы – тоже, конечно, муляж – с надписью «Верное время»... Еще там были круглые и грушевидные стеклянные сосуды, про которые никто не знал, для чего они нужны, а потом выяснилось, что сто лет назад такие сосуды стояли в витринах аптек. В сосуды, как было положено в тогдашние времена, налили разноцветную воду, и стало казаться, что в редакционных комнатах собираются снимать какой-то старинный фантастический фильм – про Аэлиту, например.
В детстве Тоня любила кухонную деревянную утку, потому что ее можно было обнять за шею и нашептать ей в несуществующее ухо про то, что жизнь состоит из сплошных обид и несправедливостей. Утка слушала внимательно, сочувственно поблескивала бусинкой-глазком и, главное, молчала. Если бы Тоня вздумала рассказать обо всем этом кому-нибудь другому, то услышала бы много ненужных слов.
Однажды ее разговор с уткой подслушала мать и выпорола Тоню широким ремнем от папиной шинели. Утку она тогда схватила было за шею, чтобы выбросить, но потом почему-то остановилась, поставила фигурку на прежнее место, зло грохнув ею об пол, и сказала:
– Ладно, пускай стоит. Я кто, я прислуга, не мне решать, чего отсюдова выбрасывать... Как бы дворянин наш не прогневался да с довольствия не снял! – И вышла, громко хлопнув кухонной дверью и оставив сурово молчащую Тоню наедине с уткой. Напоследок мать бросила: – Слова из тебя не выбьешь, уродина. Хоть бы поревела... И в кого ты такая? Я-то за словом в карман не лезу, а что папаша твой молчун, ну так ведь это со мной. С прислугой-то баре не больно разговаривают. Он-то хотя б собою видный, стать какая! А ты... Тьфу!
Это было одно из немногих воспоминаний Тониного детства. Вообще же все оно словно вымылось из ее памяти. Может быть, организм инстинктивно защитил себя таким образом от всеобъемлющей безлюбовности, в которой, как в Мертвом море, не может жить живое существо и в которой ее детство как раз и проходило.