Неравный брак - Берсенева Анна. Страница 32
И когда, несмотря на все это, Сона стала оживать, отогреваться рядом с Юрой, никто поверить не мог, что это все-таки произошло. А потом появился Тигран, ее считавшийся погибшим жених, и она уехала с ним навсегда.
Юра долго помнил Сонины слова при прощании: «Раньше я сказала бы ему: нет, я люблю другого. А теперь нельзя так ему сказать… Мы с ним оба остались как обломки. Заставить его уехать, одного оставить – все равно что убить, ты понимаешь, да?»
Он вообще долго помнил Сону. Оля оказалась первой женщиной, с которой он ее забыл…
С существованием Оли и была связана нынешняя родительская настороженность, это Юра понимал. Они ничего не знали о ней – знали только, что на Сахалине сын женился на восемнадцатилетней корейской девочке, медсестре из областной больницы. Он сообщил об этом по телефону как о свершившемся факте и пообещал приехать наконец в отпуск, теперь уже с женой. А через две недели приехал один – неузнаваемый, погруженный в какое-то безысходное отчаяние.
Не могли же родители знать о том, что произошло за это время в рыбацкой избушке на берегу залива Мордвинова! А Юра не мог говорить об этом – ни с ними, ни с кем другим. Ни сразу не мог говорить, ни потом, когда вернулся в Москву окончательно.
Как теперь складываются Юрины отношения с этой неведомой Ким Ок Хи, что теперь значит штамп в его паспорте, родители не знали. Может быть, они даже обижались на него: не понимали, почему сын не хочет поговорить с ними об этом. Как будто они не поняли бы его, что бы ни случилось, как будто когда-нибудь они надоедали ему непрошеными советами!
И вот на фоне этой недоговоренности появляется женщина, и Юра с нею такой, каким никто никогда его не видел. Это при его-то сдержанности, при всегдашнем его нежелании – а может быть, и неумении? – давать волю чувствам!
Ева даже обижалась в детстве, когда играла с братом в гляделки. Ну как у Юры выиграть – сколько ни смотри ему в глаза, ни за что не догадаешься, о чем он думает! Правда, Юра обычно жалел сестру, у которой все чувства дрожали в глазах, как в прозрачной воде. Он незаметно улыбался и начинал смотреть так, что Ева сразу угадывала, о чем он думает, – и выигрывала, ужасно при этом радуясь. Она всегда казалась ему не старшей, а младшей сестрой, даже когда ему три года было, а ей пять.
Но вообще-то Ева была права: ни о чем нельзя было догадаться по Юриному лицу, если сам он этого не хотел.
И вот теперь он смотрит на эту красивую женщину с утонченной, холодноватой внешностью так, как будто жизнь его оборвется, если она исчезнет.
То, что Женя Стивенс, так неожиданно и так властно вошедшая в жизнь их сына, еще и телеведущая, которую они почти каждый день видят на экране, едва ли значило для старших Гриневых больше, чем для Юры. И совсем не с этим была связана некоторая скованность, с которой они встретили Женю, когда Юра впервые пришел с нею в родительский дом.
Правда, со стороны никто и не заметил бы скованности. Валентин Юрьевич вообще был не слишком разговорчив, и его не в чем было упрекнуть: он говорил с Женей даже чуть больше и оживленнее, чем обычно. А Надя была, как всегда, внимательна к гостье и, как всегда, просто поддерживала разговор – ни о чем не пыталась выспросить, выведать, не бросала многозначительных взглядов.
Но Юра-то знал их не как гость, не как Женя, которая, кажется, вообще ничего не заметила!
Он видел, что ни разу не появилась на отцовском лице улыбка – та, от которой у него до сих пор, как в детстве, легче становилось на сердце: взгляд чуть исподлобья – и вдруг расцветает…
Он видел, что родители принимают Женю так, как вежливые люди принимают постороннего, ничем не близкого человека: и отталкивать его вроде не за что, и душевного порыва к нему нет никакого.
Разве что Полинка отнеслась к Юриной подруге так же, как относилась ко всем, кто появлялся в радиусе ее жизни, – без всяких церемоний.
Пока старший брат так отдельно жил на своем Сахалине, ее жизнь шла своим, домашним не слишком понятным чередом. Да Полинка с детства не очень была им всем понятна, хотя и неизменно любима. То глубокое, рано проявившееся, что было в ней и что называлось талантом, словно отделяло ее незримой стеной ото всех, даже от самых близких людей.
Хотя и по внешности Полинкиной, и по всему поведению трудно было заподозрить в ней талант. Как он мог уместиться в ее голове – в этом рыжем вихре стремительных затей, бесшабашных выходок и неожиданных желаний? Топать ногой по луже, потому что «мне так надо», было еще из самых невинных…
Рисовать Полина начала едва ли не сразу, как только научилась держать в руках карандаш. В ее младенческих каракулях на обоях уже проглядывали какие-то необычные контуры. Когда ей исполнилось шесть лет, рисунками был завален весь дом. Даже на салфетке в только что распечатанной пачке можно было обнаружить картинку к сказке, которую месяц назад читала ей мама или Ева.
Когда Полине было десять, а Юре девятнадцать, она любила показывать свои рисунки именно ему. Хотя Ева, наверное, понимала их лучше, а уж любила рыжую сестричку точно ничуть не меньше, чем брат. Но Полина никогда не объясняла, что ею движет, а Юра не спрашивал.
Ему особенно нравились ее рисунки пером – даже больше, чем акварели, хотя чувство цвета было у нее очень развито. Но в Полинкиной графике Юра более отчетливо видел то, что было в ней самой: стремительную легкость, неожиданные повороты линий.
А потом он уехал.
Как ни странно, никто не связывал с Полиной ощущения, которое всегда рождает в близких людях талант – хрупкости, ранимости дарования, да еще такого раннего. Почему-то при одном взгляде на нее думалось: кто-кто, а эта девочка сумеет за себя постоять. За свое право рисовать как ей хочется и точно так же жить.
Просто удивления было достойно: мама меньше беспокоилась, когда трехлетняя Полинка играла одна во дворе, чем когда тридцатилетняя Ева уходила на встречу с Денисом Баташовым!
В Строгановское Полина поступила, по ее выражению, «пулей»; правда, этому никто не удивился. Только Надя на всякий случай сходила в училище, посмотрела списки принятых: мало ли что могла учудить ее младшая дочь… Надя сама собиралась поступать в Строгановское сразу после школы, но судьба ее повернулась тогда иначе. Поэтому она с особым волнением ждала окончания дочкиных экзаменов.
Едва закончились вступительные, результат которых привел домашних в умиление, Полина поспешила их из этого благостного состояния вывести: отправилась с целой оравой никому не знакомых художников «бродить по степям, как Велимир Хлебников». Так, во всяком случае, она объяснила дома свою поездку на мыс Казантип, которая длилась все лето.
Когда через год она, слова никому не сказав, бросила Строгановское, объяснение последовало еще более исчерпывающее.
– Потому что надоело мне все это, – сказала Полина, глядя на маму чуть раскосыми, как у отца, черными глазами. – Надоело эту чертову натуру натурату крутить-вертеть туда-сюда. И что все заранее все знают, только руку пришли набить, – тоже надоело.
И понимай как хочешь! Может быть, поняла бы это объяснение Ева, но к тому времени она уже уехала со своим Горейно в Вену. А Юра был на Сахалине, а… А может быть, все равно не понял бы никто.
В день первого Жениного визита Полинка, как обычно, явилась домой ближе к полуночи. Весь год после ухода из Строгановского она вела образ жизни свободной художницы и, кажется, вполне была этим довольна. Маму Полинкино свободолюбие тревожило, хотя, как обычно, она этого не показывала. Надя вообще считала, что таким людям, как ее младшая дочь, необходимы житейские рамки – чтобы не развеялся по ветру талант. Но как их установить не для «таких людей» вообще, а для вполне конкретной Полины Гриневой, которая слишком многое делает в жизни потому, что ей «так надо», – этого Надя не знала.
– О! – воскликнула Полина, заглядывая в комнату. – А у вас гости! Это твоя подружка, Юр?
– Надеюсь, – не сдержав улыбки при виде своей бесцеремонной сестры, кивнул Юра. – Зовут Женей. Познакомься, мадемуазель Полин.