Нью-Йорк – Москва – Любовь - Берсенева Анна. Страница 29
Чашки были совершенно одинаковые – Эстер впервые пригляделась к ним повнимательнее. На каждой красовалось нарисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а под сердцем были выведены старинной вязью какие-то слова.
– «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою», – прочитала Эстер. – Смешные стихи! – хмыкнула она, поставив обе чашки на стол.
Руки уже не дрожали, да и вообще она вполне овладела собою и даже не смотрела на Игната.
– Почему же смешные? – не согласилась Ксения. Она придвинула к себе чашки и ласково погладила оба пылающих сердца. – Это настоящий любовный фарфор – есть такое понятие. Он простой и правдивый. И трогательный. Язык фарфора вообще трогателен.
– Что еще за язык? – удивилась Эстер.
– Язык его форм, росписи. Художник должен чувствовать его традицию. Ну, и знать ее, конечно, не только чувствовать. Фарфор ведь невозможно начать сначала – выдумать его невозможно. – Эстер расслышала в голосе подружки взволнованные интонации; они появлялись всегда, когда речь заходила о Ксенькином любимом предмете. – Обязательно надо воспроизвести все, что было до тебя, и только потом очень-очень осторожно добавлять свое. А иначе это и не фарфор будет. Он ведь хорошим или плохим вообще не бывает – либо получился, либо нет. Поэтому в нем есть какая-то особенная основательность, – заключила она. И спросила, взглянув на Игната: – Разве не так?
– Какая же основательность? – Он несогласно повел огромным плечом и, не глядя, поставил на стол открытую бутылку; она встала точно между двумя чашками. – Хрупкий он слишком, твой фарфор. Пальцем ткни, и нет его. А жизнь и так…
Игнат замолчал.
– Что – и так? – не дождавшись продолжения фразы, тихо спросила Ксения.
– Ненадежна слишком, вот что, – нехотя ответил он. – В большом смысле ненадежна, понимаешь?
– Как это? – переспросила Эстер. – Что значит ненадежность в большом смысле?
– Может, читать мне поменьше надо было, – глядя на Ксению, сказал Игнат. – Или по строительству только, чтоб для дела. Да сама ты меня, Ксена, к стихам приохотила… Я тут Державина в библиотеке взял, – объяснил он уже обеим подружкам. – Про реку времен, знаете?
– Знаем, – кивнула Ксения.
Эстер не очень помнила, что еще за река времен такая, но спрашивать не стала. Ей вдруг показалось, что любой посторонний вопрос может оборвать тоненькую нить, которая зримо была натянута между Игнатом и Ксенькой. Она словно из фарфора была сделана, эта нить, во всяком случае, казалась такой же хрупкой, как любовные чашки.
– То-то и оно, – сказал Игнат. – Река времен в своем теченье уносит все дела людей. А если что и остается, то и оно без следа вечностью пожрется. Города целые исчезли, страны, народы… Египетские пирамиды, правда, стоят как стояли, да ведь они не из фарфора построены.
– А все-таки чашкам этим двести лет уже, – сказала Ксения.
Голос ее прозвучал как-то жалобно.
– Да я же ничего. – Игнат успокаивающе коснулся рукою ее плеча, но только на секунду коснулся и сразу же убрал руку, словно обжегся об это хрупкое, как сам фарфор, плечо. – Они хорошие, чашки твои. Любовные.
– Вот и давайте выпьем из любовных чашек за всеобщую любовь. К фарфору, конечно, – заявила Эстер.
Все-таки не железная же она – сколько можно наблюдать за этими невыносимыми переглядками и ласковыми касаниями?
Игнат налил вино в обе чашки и в единственный бокал. Ксения придвинула чашки ему и Эстер, а бокал взяла себе. Выпили в молчании. Но это не было то прекрасное молчание, которое не хочется нарушать пустыми разговорами, потому что в нем души касаются друг друга; прежде они часто молчали так втроем. В нынешнем же их молчании была одна лишь стесненность. Эстер не понимала только, почему эта стесненность вдруг появилась между Ксенькой и Игнатом. Причина собственной стесненности была для нее очевидна.
– Как твоя учеба? – наконец спросила Ксения.
– Помаленьку. Лбом упираюсь и учусь. А как еще? Знаний-то самых простых нету, поздновато приходится наверстывать. Языки особо тяжело идут – английский, немецкий. А без них в инженерном деле нынче никуда.
– У тебя глаза усталые, – не глядя на него, сказала Ксения. – И тени под глазами.
– Тени от свечек. А что усталый, кажется тебе.
– Ты ночами не спишь, наверное. Сколько с тобой человек в комнате?
– Двадцать.
– Вот видишь, – вздохнула Ксения. – Двадцать человек, у каждого свои дела, и ночного покоя никто не соблюдает, я уверена. Какой же сон? – И, помолчав, еле слышно спросила: – Почему ты от нас ушел, Игнат?
Он тоже помолчал. А когда наконец ответил, голос его прозвучал глухо, как из глубокого колодца:
– А как по-другому? Я ж не каменный, Ксена.
Потом он разлил по бокалам остатки вина, и снова выпили молча, на этот раз даже без тоста.
– Пойду.
Игнат тяжело поднялся со стула.
«Будто мешок пудовый поднял, – подумала Эстер. – Хотя тяжести он ведь легко носит – засмотришься».
Она вспомнила, как весною, когда Игнат еще жил у Иорданских, в один из воскресных дней они втроем поехали гулять в Серебряный бор. В самой глухой и дальней части леса Ксенька подвернула ногу, да так неудачно, что даже ступить на нее не могла, и Игнат три километра нес ее на руках до трамвайных путей. А Эстер шла сзади, потому что не поспевала за его широкими шагами, и шмыгала носом – все думали, что от сочувствия к подруге, а на самом деле от сожаления, что сама не подвернула обе ноги сразу. Тогда ведь он, деваться некуда, и ее нес бы на руках через лес, и, конечно, шел бы так же легко, играючи, как идет сейчас. Только, наверное, не прижимал бы Эстер к груди так, как прижимает Ксеньку – нежно, будто ребенка.
– Почему ты так рано уходишь? – встрепенулась Ксения.
– На работу пора, в стройуправлении ночью дежурю. На рабфаке это вроде практики у нас. Ну, и заработок тоже.
Глаза его даже сейчас, в мерцающем пламени свечей, были такие же, как днем при ярком свете, и ночью в темноте, и в чистых лучах вечернего солнца, – серые, глубокие и твердые, скальной породы. Такими Эстер впервые увидела их, когда он открыл ей дверь комнаты Иорданских два года назад.
И ни тогда, ни теперь она не понимала, почему эти неизменные глаза вызывают у нее в сердце такую бурю противоречивых чувств, какой не вызывали больше ничьи глаза, даже самые что ни на есть разнообразные, многослойные и переменчивые.
– Вот видишь, ночью на работу идешь. А еще говоришь, будто высыпаешься, – расстроенно сказала Ксения. И добавила, глядя куда-то в сторону: – Ты хоть приходил бы почаще… Бабушка тебя каждый день вспоминает.
Эстер ожидала, что на эту неумелую Ксенькину ложь Игнат ответит естественным вопросом: «А ты? Ты меня вспоминаешь?» – но непредсказуемость, которая так странно соединялась в нем с надежностью, проявилась и на этот раз.
– Приду, – ничего не спрашивая, сказал он. – А если вдруг срочное что, позвони. Я в стройуправлении через три ночи на четвертую, и телефон под рукой. Номер Б-12-22. Дай-ка запишу тебе.
– Я запомню, – по-прежнему не глядя на него, кивнула Ксения. – До свиданья, Игнат.
– До свиданья.
Он тоже кивнул Ксении с Эстер и вышел из комнаты. Эстер сразу показалось, что даже свечи горят теперь напрасно. Все было напрасно без него, но когда она подолгу его не видела, то как-то об этом забывала, а вот в то мгновение, когда он уходил, ощущение зряшности всего, что происходит в его отсутствие, становилось невыносимо острым.
«Так и в лечебницу недолго угодить, пожалуй, – сердито подумала она. – Вся труппа со смеху умерла бы. Герл Левертова сошла с ума от неразделенной любви! Ну да все равно никто не поверил бы».
После того как за Игнатом закрылась дверь, Ксения еще минуту стояла посреди комнаты, неподвижная и напряженная. Потом она вдруг закрыла лицо ладонями, пошатываясь, будто пьяная, добрела до дивана и, упав на него, заплакала.
– Ксенька! – забыв про собственные страдания, ахнула Эстер. – Что с тобой?!