Нью-Йорк – Москва – Любовь - Берсенева Анна. Страница 30
Увидеть Ксеньку плачущей – это было из разряда абсолютных невозможностей. Во всяком случае, Эстер видела ее слезы впервые. И это при всех трудностях Ксенькиной жизни!
– Н-нич-чего… – всхлипывая, проговорила Ксения. – Я… ничего… Звездочка… я сейчас…
– Как же ничего, если вся сейчас слезами изойдешь? – рассердилась Эстер. – Ну-ка рассказывай, что случилось?
– Что же рассказывать? – Ксения отняла руки от лица и подняла на Эстер глаза. По лицу мелькнуло жалкое подобие улыбки. – Ты ведь и сама видишь.
– Ничего не вижу. Ничего такого, чтоб рыдать!
– Люблю я его, Звездочка, – еле слышно произнесла Ксения. – Так люблю, что жить без него не могу ни дня. Сама не знаю, как такое могло получиться.
«Да запросто!» – хмыкнула про себя Эстер.
А вслух сказала:
– Ну и люби себе на здоровье. Он тебя тоже любит. О чем же плакать?
– В том-то и дело.
– В чем?
– Что он меня тоже… Он так говорит…
– Ну и выходи за него, – повела плечом Эстер. Сердце при этих словах упало куда-то не в пятки даже, а, наверное, в преисподнюю. – Или не зовет?
– Он зовет. Звал… Но я не выйду за него замуж.
Ксения совсем успокоилась, во всяком случае, следы слез исчезли с ее щек мгновенно, будто высохли от неощутимого свечного жара.
– Почему не выйдешь? – изумилась Эстер.
«Если б меня позвал, я бы в ту же секунду вышла, – мелькнуло при этом у нее в голове. – И не только что замуж – в рыбацкую деревню с ним уехала бы, или куда там… Все бы бросила, если б он захотел».
В этом она была уверена насмерть. Это было непонятно, это казалось немыслимым – ну что связывало актрису, москвичку, красотку, которую все знакомые считали образчиком непредсказуемого богемного каприза, с поморским крестьянином, который всего год назад не умел пользоваться лифтом и хлебные корки называл охлебками? – но это была правда. Та сильная, необъяснимая правда, что ведет человека по жизни, определяя все его поступки, которые в глазах тех, кто этой его правды не знает, кажутся непонятными и неожиданными.
– Почему не выйдешь? – почти растерянно повторила Эстер.
– Потому что не имею права ломать его жизнь.
В Ксенькином голосе прозвучала та тихая твердость, которую, Эстер точно знала, не могла победить сторонняя воля, даже самая сильная.
– Это в каком же, интересно, смысле? – насмешливо поинтересовалась Эстер. Она еще надеялась пронять Ксеньку иронией. Хотя прекрасно понимала, о чем та говорит. – Насколько мне известно, жизнь ломает мужчина невинной девице, которую бросает с младенцем на руках. Во всяком случае, такого мнения придерживаются все клушки-мамаши, которые мечтают умело сбыть с рук своих клушек-дочек.
– Меня никто не мечтает сбыть с рук, – улыбнулась Ксения. – Не в этом дело.
– А в чем?
– Ты и сама понимаешь, Звездочка.
– А вот и не понимаю!
Эстер сердито стукнула кулачком по столу и поочередно заглянула в обе пустые чашки, надеясь найти глоток муската. Вино осталось в Игнатовой чашке – она выпила его, и от этого случайного глотка голова у нее закружилась, как не кружилась от всего выпитого прежде.
– Дело в том, что, женись он на поповской дочке, все дороги в жизни будут для него закрыты. И удачей еще будет, если это коснется одной только его карьеры.
– Карьеры! – фыркнула Эстер. – По-твоему, он карьерист?
– Игнат не карьерист, – серьезно проговорила Ксения. – Он совсем не карьерист в принятом советском смысле. Но он честолюбив, как всякий молодой человек, в котором жизнь набрала силу. И потом, ведь он талантлив. Да-да, талантлив, неужели ты не видишь? – сказала она, встретив недоверчивый взгляд подруги. – У него живое воображение, при этом он мыслит глубоко и логично. Если Бог поможет, его ждет большое будущее.
– Вот видишь, если Бог поможет! – поймала Ксеньку на слове Эстер. – Разве ты можешь Богу помешать такой ерундой, как замужество?
Ксенькина вера в Бога была тихой, непоказной, но имела те строгие формы, которых и не могла не иметь вера девушки, выросшей в семье священников. Всенощная, Пасха, причастие, Великий пост – все это присутствовало в ее жизни так же естественно, как бодрствование и сон.
Эстер не могла с точностью сказать, верит ли в Бога. Она даже нарочно не задавала себе этот вопрос, потому что словесный ответ на него казался ей невозможным. Но никаких религиозных – синагогальных, по прадедовой, или советских, по родительской вере – обрядов она не признавала точно. Общие для всех обряды претили ее натуре своей назойливой обязательностью.
– Не вредничай, Звездочка, – улыбнулась Ксенька. – И не будем больше об этом, ладно? – Она подошла к окну, коснулась его щекою. На стекле с обратной стороны ночами уже выступала изморозь; шел к концу октябрь. – Узоры уже… – тихо сказала Ксенька. – Видишь, на стекле узоры. «Как на узорчатой тарелке рисунок, вычерченный мелко».
– Как-как? – переспросила Эстер. – Это что, стихи?
– Ну да. Мандельштама твоего стихи, разве ты не знаешь?
– Моего! – фыркнула Эстер. – Он такой же мой, как и твой.
– В меня он не влюблялся.
– В меня тоже. Две туманные записки и одно свидание с оглядкой на жену – думаешь, это любовь поэта? Но стихи хорошие, не спорю. Что это тебя на них вдруг потянуло? – спросила Эстер.
И тут же замолчала. Конечно, Ксеньку потянуло на стихи потому, что о стихах полчаса назад вспоминал Игнат.
– Из-за фарфора, – сказала Ксения. – Там дальше знаешь что? Ну, про узор на тарелке? «Когда его художник милый выводит на стеклянной тверди. В сознании минутной силы, в забвении печальной смерти»… Об искусстве лучше не скажешь.
– Может, тебе все же как-нибудь в училище удалось бы поступить? – с тоской спросила Эстер. – Давай мои документы подадим, а? Все-таки у меня происхождение более-менее сносное. Поступила бы по ним, а там видно было бы.
Невыносимо было сознавать, что Ксенька со всем ее талантом, с вот этим тонким чувством фарфорового узора, выводимого на живой поверхности жизни, никогда не получит настоящего художественного образования, которое кому же получать, как не ей, а так и будет ездить на электричках в деревню Вербилки на фарфоровый заводик и выполнять тайком какие-то мелкие заказы под именем того, кто, сжалившись, с нею этими заказами поделится, да и то неизвестно, не прикроют ли вскоре заводик в Вербилках, как уже прикрыли множество подобных мелких заводиков…
– Авантюристка ты, Звездочка, – улыбнулась Ксения. – Может, мне по твоим документам в Германию выехать, в Мюнхен? Или во Францию, в Севр. Прежде художники по фарфору непременно туда ездили учиться.
– Неплохо бы, – усмехнулась Эстер. – Ты под моим именем в Севр, я под твоим в православный монастырь на Святую землю.
– В Святую землю ты как раз и по своим можешь выехать, и не обязательно в монастырь. Помнишь Розу Моисеевну? Этажом ниже у нас в «Марселе» жила, только в другом крыле?
– Ну, помню. И что?
– Представь себе, ее выпустили в Палестину как убежденную сионистку! Правда, говорят, ее подругу не выпустили, а, наоборот, арестовали, как только она прошение о выезде в ту же Палестину подала.
– Капризы властей непредсказуемы, – усмехнулась Эстер. – Но про Палестину – это мысль… Хотя – ну что я там буду делать? Там, говорят, болота, арабы и пустыни, и все это следует осушать, убивать и орошать до умоисступления. Нет, Земля обетованная не для меня. К тому же древнееврейский выучить невозможно – язык сломаешь. Я вон и английский-то на курсах Берлитца с трудом выучила, чтобы с нашими гастролерами болтать.
– Я Игнату с языком могла бы помочь… Меня ведь бабушка немецкому учила, и очень даже неплохо выучила, – невпопад задумчиво произнесла Ксения.
Впрочем, почему же невпопад? Ясно ведь, что на протяжении всего разговора про Палестину и Севр на самом деле она думала только про Игната.
– Не зря он тебе смелости желал, – сердито сказала Эстер. – И о чем ты думаешь, не понимаю! О каких-то там жизненных путях, которые перед ним якобы закроются… Он тебя любит, а ты!..