Первый, случайный, единственный - Берсенева Анна. Страница 48
– Ты его сегодня в первый раз увидел… после всего? – спросила Полина.
– Да. Я из Чечни в Москву не поехал, – ответил Георгий. – Сашу какие-то люди от его отца… ждали, я его до них донес, с ними до Моздока добрался, а потом – не мог я сразу в Москву, сразу к Вадиму… Я к маме поехал, в Таганрог.
– Надолго? – зачем-то спросила Полина.
– Нет, ненадолго. Она умерла.
– Как?! – ахнула Полина и растерянно, бестолково спросила: – Но почему?..
– Вот так. Потому что вокруг меня одна сплошная смерть, это еще с Нины началось, и все из-за меня.
– Но почему же из-за тебя? Ты же… – начала было Полина.
Но Георгий перебил ее:
– А из-за кого? Нина – ну, это та девушка, с которой я в Чертанове жил, – из окна бросилась, потому что я от нее ушел, а я ведь знал, что она без меня жить не будет, но я влюбился, в другую влюбился, и не мог я поэтому с Ниной жить, и… Но и что же, что не мог? Я же знал, что Нинка с собой может сделать, и при чем тут влюбился, не влюбился… Она то самое и сделала. – Он замолчал. Полина чувствовала, что он дрожит весь, от сжимающей ее руку ладони до сердца. – И мама… Она не знала даже, что я в Чечне, я ей не говорил, но, когда все это случилось, ей из Москвы позвонили, стали выяснять, где я, что я… Режиссера ведь моего убило, ну, кому положено, и спохватились наконец: кто это вообще, что это? Может, ответственности боялись, не знаю. В общем, позвонили ей, сказали, что я пропал, и откуда только телефон узнали…
Глава 9
Георгий не помнил, как доехал до Таганрога.
Он всегда любил эту дорогу – через степь, через пахнущий травами теплый ветер, к морю, к морю! В Москве ему страшно не хватало простора, и у него сердце замирало, как только поезд подъезжал к Азову, и он чувствовал себя так же, как чеховский Егорушка: едет мальчик по огромной, словно для великанов расстеленной степи, о жизни думает…
Сейчас он не думал ни о чем. Да и травами не пахло – степь лежала бесснежная, черная, какая-то зловещая. Но на сердце у него было так черно, что он не замечал черноты вокруг.
Он ничего не замечал – шел по городу, по знакомым, сбегающим к морю улицам, мимо солнечных часов, по которым маленьким научился определять время, мимо городского сада… И не думал ни о чем – даже о том, что скажет матери, как объяснит такое долгое свое отсутствие.
Но объяснять ничего не пришлось.
Ключей от маминой квартиры у Георгия не было. Да у него теперь и никаких ключей не было, и документов тоже – все это сгинуло бесследно. Он позвонил раз, другой, третий, долго ждал, прислонившись плечом к маминой двери, потом сел на пол под дверью, не понимая, почему она не открывает… Потом открылась дверь напротив, вышла соседка тетя Валя – в том заторможенном состоянии, в котором он находился, Георгий, наверное, ее не узнал бы, но она же всегда здесь жила, он знал ее столько, сколько знал себя, и кто еще это мог быть? – и ахнула:
– Господи, твоя воля, это кто ж такой страхолюдный? – и, присмотревшись, закричала: – Ты, Гошенька, неужели ты?! – и заплакала.
Все, что произошло за эти полгода, уместилось всего в полчаса ее рассказа. Георгий сидел на стуле посреди маленькой – такой же, как у мамы, – тети-Валиной комнаты, смотрел в пол и молча слушал.
– Аня ведь сразу почувствовала, что с тобой неладно, – рассказывала тетя Валя. – «Что-то, – говорит, – давно он не звонит из заграницы этой, а по телевизору показывали, там прямо с улицы можно куда хочешь звонить, прямо из автомата». Я ей: «Может, денег у него нету, чтобы часто звонить-то!» А она: «Как же нету, ведь он работает, не шалберничает. Мне-то сколько он из Москвы присылал, уж я просила-просила: «Не шли столько, Егорушка, разве мне много надо, на лекарства только, ты себе оставь, ты молодой…» А он, ты то есть, – пояснила тетя Валя, – говорит: «Мне хватает, мама, я много зарабатываю». Ну вот, все ей было неспокойно, все за сердце хваталась, а потом и дождалась звонка… Она ко мне вечером прибежала, Аня-то, лица на ней нету. В Чечне, говорит, пропал, говорят, что ищут, да кому надо его искать! Плакала, плакала, потом говорит: «Я сама искать поеду, сколько таких случаев, если в плену, то матерям отдают». Я ее отговаривала, – словно оправдываясь, сказала соседка. – Говорила: «Аня, опомнись, куда ты поедешь, кто тебя туда пустит, да и как его там найдешь? Молись, – говорю, – Богу, может, поможет». А она: «Нет, завтра же и поеду, прямо с утра, сначала в Москву, что смогу, разузнаю, а потом туда». И поехала бы, да не привел Господь. Я слышу – целый день у нее дверь не открывается, а с чего бы, ведь и правда ехать собиралась. Звонила, стучала, потом слесаря вызвала. Зашли, а она на диване лежит – и сама одетая, и постель не стелена, видно, не успела… Это хорошая смерть, Гоша, легкая смерть. – Георгий вздрогнул, услышав эти слова. – А что ты думаешь? Инфаркт ее убил – и не мучилась. Разве лучше было бы, если б инсульт, да паралич, да… – Тетя Валя махнула рукой. – Пожалел ее Господь.
«Я не пожалел», – подумал Георгий, но так и не произнес ни слова.
– Пойдешь уже? – спросила соседка, когда он поднялся со стула. – Погоди, Гошенька, ключи-то Анины у меня. И деньги тебе отдам, деньги мы нашли, да и что искать, какие у нас схованки, известно – под бельем в шкафу. Мы лишнего не взяли, ты не думай, только на похороны, на девятины тоже, и на сороковой день помянули Аню, не обидится душа ее на нас… Что ж с тобой-то было? – всхлипнула она и торопливо добавила: – Ну, не говори, не говори, потом расскажешь, чего уж теперь.
Он знал, что не останется здесь даже на ночь. Просто не сможет остаться в этих стенах, которые видели, как мама умирала в одиночестве.
Георгий вошел в квартиру, долго стоял на пороге маленькой комнаты, которую мама называла залом. Сам он до армии, до Москвы, до того, как покинул этот дом, жил во второй, еще меньшей комнатке их с мамой тесной квартиры.
Здесь ничего не изменилось. Да и что могло измениться за полгода, если не менялось с самого его детства? В углу швейная машинка, посередине комнаты круглый стол, на нем скатерть с наполовину выдерганной бахромой – это он сам и повыдергивал, когда был маленький. На скатерти кружевная салфетка, на салфетке хрустальная ваза – единственная мамина ценность, подарок от ее швейной фабрики к какому-то юбилею…
На стене висели три фотографии в самодельных деревянных рамочках. На одной был он сам – трехлетний, только что вынырнувший из моря, с мокрыми рыжими волосами и счастливой улыбкой. На другой мама была снята с отцом, и, наверное, потому, что отец обнимал ее, улыбка у мамы была такая же счастливая, как у маленького Георгия. Да их, может, в один день и сделали, эти фотографии.
Мама едва доставала макушкой отцу до груди, и от этого еще яснее чувствовалось то, чем так и дышал весь его облик: широкая, свободная сила и такая же душа…
Третью фотографию Георгий сделал уже сам, он даже на конкурс во ВГИК ее посылал, потому что очень любил. Это была единственная фотография, на которой мама через много лет улыбалась точно так же, как тогда, с отцом, и так же весело, без всякой опаски, смотрела из-под длинной рыжей челки. Георгий сам ее сюда и повесил, чтобы мама хотя бы вспоминала, какая она была…
Он снял со стены все три фотографии, поискал глазами, куда бы их положить – у него не было даже сумки, только рюкзак с кассетами, – и положил в старый чемодан с железными уголками. В детстве он еще удивлялся: откуда взялся дома этот чемодан, ведь мама никогда никуда не ездила.
В чемодане лежали две бутылки абрикосового самогона. Мама покупала абрикосовку у соседа, специально для сына, потому что в Москве, конечно, такой не было, и Георгий возил этот благоуханный самогон еще во вгиковскую общагу – все девчонки визжали от восторга.
Во всех чеченских ямах и подвалах он как о самой большой радости думал о том, чтобы по-человечески помыться. Но сейчас даже ванну не налил, помылся под душем, торопливо и без удовольствия, и наконец переоделся из тельняшки и камуфляжных штанов в домашнее – в то, что нашел в шкафу, в старые свои, со школьных еще лет оставшиеся, вещи, которые мама зачем-то берегла.