Слабости сильной женщины - Берсенева Анна. Страница 53

– Месяц.

– Так что же ты бегаешь в такую ночь по улице? – возмутился он; голос у него стал прежний, и лицо приняло прежний вид. – Куда твой муж тебя отпускает?

– Муж меня никуда не отпускает, – усмехнулась Лера. – Мы с Костей разошлись, и, по-моему, он о ребенке даже не знает. Во всяком случае, я ему не сообщала.

Митя звонил ей довольно часто – то из Лондона, то из Берлина, то еще откуда-нибудь: после окончания лионского контракта он ездил по Европе с концертами. Но последний раз она говорила с ним месяца два назад, и о девочке он не знал. И о Косте, конечно, тоже.

Лера не сказала Мите ничего особенного, просто сообщила в двух фразах свои новости. Но в эти две фразы вместилось все, что было в ее жизни в этот удивительный и невыносимый год, эти две фразы можно было сказать только Мите – и ей стало так легко, как не могло быть ни с кем другим, кроме лучшего друга ее детства.

Он молчал, смотрел на нее, потом сказал наконец:

– Да… На это только ты способна.

– Почему я? – немного обиделась Лера. – Думаешь, это я решила с ним разойтись? Он полюбил другую, ушел к ней, у них ребенок… Что я должна была делать?

– Конечно, ты решила родить, – улыбнулся Митя. – Решение, что и говорить, своевременное. Но ты умница, подружка моя, и я за тебя рад. Как ты ее назвала?

– Елена.

Лера увидела, что он вздрогнул.

– Как же я ее могла назвать, Митя? – укоризненно спросила она.

– Да. Спасибо тебе.

Они по-прежнему стояли в коридоре, глядя друг на друга, и теперь Лера не могла понять, что было в Митином взгляде… Он опустил глаза.

– Пойдем в комнату? – спросила она.

– Да, Лер, ты извини меня, – спохватился Митя, поднимая на нее взгляд. – Пойдем, конечно. И я тебе, кажется, соврал, что выпить нечего. Я же вино купил в Шенефельде, забыл совсем. Отметим событие!

– Да мне нельзя, наверное, – с сомнением произнесла Лера. – Я же кормлю…

– Оно легкое совсем, не волнуйся. Мозельвейн.

Они сидели в гостиной: Лера в любимом своем кресле, в котором всегда сидела, часами разговаривая с Еленой Васильевной, а Митя – напротив нее, на венском стуле, отодвинутом от старинного круглого стола.

Сначала, когда она только увидела его во вспыхнувшем свете, ей показалось, что он совсем не изменился. И только теперь, вглядываясь в его лицо, Лера замечала перемены. Стал старше, взрослее? Нет, это не подходило к нему, хотя и морщинки появились у губ, и печаль возраста – в скрытых уголках глаз. Но он всегда был старше и взрослее, даже когда она впервые увидела его в этом доме. А тогда ему было четырнадцать лет.

Скорее, усилилось то ощущение внутренней силы, которое исходило от него, которое так отчетливо было в его отце и так незаметно в Елене Васильевне. Наверное, то, что было в нем, то, чем он владел в этом мире, – стало мощнее и глубже.

Но Лера не могла в эти минуты понять все это так ясно. Она только видела, что он переменился, и все.

Бутылку мозельвейна Митя поставил на стол у себя за спиной, и вино казалось зелено-золотым в неярком свете бра, висевшего над головой у Леры.

Она смотрела на Митю, на переливы винного света в глубокой поверхности стола – и чувствовала, как мир нисходит в ее душу. Именно мир нисходит, это были единственные, самые точные слова – несмотря на то что одиночные выстрелы за окном сменялись автоматными очередями.

– Как ты жил этот год, Митя? – спросила Лера. – Ничего невозможно сказать по телефону, правда?

– Правда, – кивнул он. – Ты мне даже не сказала, что родить собираешься.

– Ну и что было бы, если бы сказала? – пожала плечами Лера. – Даже лучше сейчас – все уже позади.

– Я бы приехал, например. Тебе ведь, наверное, не все было в радость, что с тобой произошло?

Лера почувствовала, что все переворачивается в ее душе. Она понять не могла, как он делал это – одними словами, одним взглядом, голосом, усмешкой – всем собой.

– Мне было… – сказала она, помолчав. – Я сама не знаю, как мне было… Мне трудно объяснить, Митя. Иногда мне кажется, что все происходило не со мной, и я даже не знаю, когда это началось. Знаю только, когда кончилось: когда Аленку увидела.

– Ты жалеешь о чем-то, Лер? – спросил он, и Лера увидела, каким внимательным сделался его взгляд.

– Ни о чем, – сказала она. – О чем мне жалеть? Что выбрала для себя такую жизнь – может быть, слишком стремительную? Или что родила? Я даже не жалею, что с Костей так… Хотя это такая была мука – не могу я об этом говорить, Митя!

Лера почувствовала, как при одном воспоминании о Косте ее начинает бить мелкая дрожь. Чувства, связанные с ним, сталкивались в ее душе, и их столкновение было мучительным.

Чтобы унять эту дрожь и эти удары изнутри, она попросила:

– Ты о себе лучше расскажи, Мить. Что я? Ты-то что делал все это время?

– Ездил много, смотрел и думал, – сказал он. – Дирижировал, ставил оперы, еще дирижировал – разными оркестрами. На скрипке играл. Что еще?

Он смотрел на нее, как будто ожидал, чтобы она спрашивала дальше. И она спросила:

– Но с тобой-то что было? Думал ты – о чем, хотел – чего? Ты можешь это сказать?

– Всего – не могу, – вдруг ответил он. – Мало ли чего я хотел и о чем думал. Только кое-что… Дирижировал – и хотел, чтобы оркестр вслед за моей рукой передавал интонации так же ясно, как скрипка в моих руках. Играл на скрипке и думал, что ни один инструмент не может так расцвечивать мелодическую линию, так переводить душу в мелодию. А об остальном так просто не скажешь… Интересно это тебе?

– Мне все интересно, – кивнула Лера. – Думаешь, я такое уж поверхностное существо?

– Не думаю, – улыбнулся Митя. – Нисколько не думаю, ну что ты!..

А ее вдруг поразило то, что он сказал – о скрипке, об оркестре. Даже не смысл его слов, а именно вот это: она спросила о том, что он делал, а он сказал о том, что происходило в его душе, в его уме.

И это было жизнью, жизненной дорогой – такой же отчетливой, как простые и повседневные события ее жизни, жизни любого человека, который утром просыпается, и идет на работу, и смотрит вечером телевизор, ходит в гости по выходным… Такой же – но гораздо более значительной.

Это промелькнуло в ее голове мгновенно, даже не успев оформиться в ясную и отчетливую мысль. Лера только успела вспомнить, что эта мысль уже приходила ей однажды – только когда и почему?

Голова у нее уже немного кружилась от вина, и волшебная легкость охватывала ее изнутри всю, до последней клеточки.

– Поиграешь мне, Митя? – спросила она. – Или ты устал с дороги?

– Поиграю тебе, – ответил он. – Не устал.

Его чемоданы еще стояли, нераспакованные, в коридоре, а скрипка лежала здесь, в гостиной, посредине стола. Митя достал ее из футляра, и Лере показалось, что она зазвучала в его руках раньше, чем он поднес смычок к струнам.

Она не могла узнать ни одной из мелодий, которые он играл. Она вообще узнавала только самое простое, что у всех на слуху, – Сороковую симфонию Моцарта, например. А Митя играл что-то другое, и Лера чувствовала только, что волны то вздымаются у нее внутри, то опадают, и что мелодии, сменяя друг друга, манят ее за собою все дальше, завораживают и зачаровывают, и заставляют забыть обо всем, о чем она хотела забыть, и вспомнить о том, что забылось напрасно…

Она даже не заметила, когда Митя остановился. Ей казалось, что музыка все звучит, хотя он давно уже опустил скрипку, положил смычок и стоял неподвижно, глядя на нее.

– Ох, Митя! – сказала она наконец, с трудом заставляя себя вынырнуть из этого омута неумолкающих звуков. – Как же ты так можешь… Что это ты играл?

– Разное, – улыбнулся он. – Баха играл – «Чакону» из партиты ре-минор, Крейслера – «Речитатив и скерцо». «Мелодию» играл Чайковского. Моцарта сыграл бы тебе, но плохо без фортепиано.

Она не знала этих названий, да это было и неважно. Она даже и лица его почти не видела, когда он играл: звуки, подхватившие ее, были сильнее всего.

– Как странно… – сказала наконец Лера, глядя на скрипку, лежащую на венском стуле, на вино и блеск глубокого дерева столешницы в полумраке. – Ты видишь, какого все цвета? Стол – как скрипка, и книжные шкафы такие же, и картины, и даже вино, кажется…