Возраст третьей любви - Берсенева Анна. Страница 18
Юра и Борис подбежали поближе.
– Что случилось? – тут же принялся расспрашивать Борис. – Чего он кричал-то, что случилось?
Женщина в черном платке, к которой он обращался, прижимала к себе плачущего мальчика и что-то быстро говорила ему по-армянски.
– Это его мама лежит, – наконец обернулась она к Годунову. – Его мама мертвая, а он остался живой. Он за лавашем пошел, из дому вышел, а до магазина не успел дойти, и остался живой. А маму сегодня нашли мертвую…
– А-а, – протянул Годунов.
Но, оказывается, дело было даже не в этом.
– Этот подлец хотел с его мамы снять сережки! – сквозь слезы воскликнула женщина. – Он подошел, мы ничего не сказали, хотя он не с нашей улицы, мы его не знаем. Но мы ему ничего не сказали, у всех горе, у меня сын здесь лежит… Мы думали, он тоже ищет своих, поэтому ходит среди наших мертвых. А Ашотик, – кивнула она на мальчика, – увидел, что этот над его мамой наклонился и снимает сережки, понимаешь?
– Вот гад! – зло хмыкнул Годунов. – Главное, не он один же…
Юра ничего не говорил, смотрел на вздрагивающего заплаканного мальчика, на женщину, у которой на площади лежал мертвый сын.
А что было говорить? Конечно, не один… Из разрушенных больниц тащили наркотики, это Гринев уже знал. Выходит, и сережки снимают с покойников… И этому тоже не приходится удивляться, потому что все, на что способен человек, обнажено здесь до предела в обе стороны.
– Поймали! – вдруг воскликнул Борис. – Глянь, Юра, поймали!
Двое мужчин вели к площади третьего – видно, того самого. Женщины закричали вокруг, бросились к ним, потом отступили, остановленные криком одного из тех мужчин, что держали мародера.
– Видишь, колец полный карман, – зачем-то сказал Борис, хотя все и так видели, как из кармана плотного, маленького армянина доставали горсть золотых колец. – Да его ж…
Прежде, чем Борис успел договорить, один из мужчин – тот, что доставал кольца, – вдруг отпустил мародера, отступил на шаг в сторону и, быстро засунув руку за пазуху, достал пистолет. Первый выстрел прозвучал сквозь общий крик, второй – уже в полной тишине.
– Пошли, Борь, – сказал Гринев. – Мне работать через три часа, выспаться надо.
На следующий день Годунов сам появился на станции «Скорой помощи» – как раз к концу Юриного рабочего дня, который длился ровно сутки.
То есть за это время Гринев, конечно, иногда выходил из операционной, делал какие-то перерывы, даже, кажется, что-то ел. Но все это было неважно, всего этого он не помнил. Только стояли перед глазами руки, ноги, головы – окровавленные, сдавленные, размозженные…
Юра только что освободился – если можно было назвать освобождением это никак не спадавшее напряжение, – побрился и уже собирался лечь поспать в отведенной для врачей палате, когда вдруг возник в дверях Борька и вытащил его на улицу, за угол больницы.
– Случилось что-нибудь? – спросил Гринев.
В глазах у него все плыло, даже Борино лицо он различал с трудом.
– Да ничего вообще-то. – Голос у Годунова был мрачный. – Так… Юр, у тебя тут спиртику не найдется? – вдруг жалобно попросил он.
Юра невольно улыбнулся. Спирт, конечно, был, и давать его кому-нибудь было, конечно, не положено. Но мало ли чего не положено! Все равно каждый решал сам, что можно и что нельзя: следить за выполнением правил было просто некому.
Боря одним глотком выпил полстакана, поморщился, отодвинул галеты, принесенные Юрой вместе со спиртом.
– Еще чего, градус драгоценный закуской глушить. – Он покачал головой и наконец улыбнулся. – У меня, Юр, знаешь, какое-то мозговое сжатие образовалось. Нет, ей-Богу – от развалин этих, наверно. Мозговая рвота, вот что! Есть у вас такой термин? Чуть не сдох, на тебя вот пришел посмотреть.
– Почему на меня? – удивился Гринев.
Усталость его развеялась как-то сама собою. Впрочем, это всегда происходило с ним от одного вида Бори, он уже успел заметить.
– А бреешься потому что каждый день, – улыбаясь, объяснил Годунов. – Впечатляет! Да ты не волнуйся, я надоедать не буду, посижу пять минут и пойду.
Юра действительно брился каждый день, и не только в Ленинакане. Но если дома ему просто противно было ходить небритым, это было чем-то само собою разумеющимся, то здесь, конечно, было не до того и приходилось заставлять себя бриться – хотя бы перед тем как завалиться спать. Как будто это торопливое бритье стало здесь чем-то большим, нежели простая гигиеническая привычка…
– Ну, я, может, тоже от мозговой рвоты лечусь, – усмехнулся он.
И тут же заметил, что Борино лицо совсем переменилось.
Годунов больше не улыбался, не рассказывал про мозговое сжатие, не просил спиртику. Злое, растерянное отчаяние стояло в его глазах, и от этого они казались еще круглее, чем обычно.
– Юра, как же это может быть? – произнес он, и Гринев вспомнил: что-то такое Борька начал было говорить вчера, но не успел из-за мародера. – Нет, ты скажи мне, как такое может быть? – Он заговорил быстро, горячо, словно торопясь выплеснуть все, что переполняло его, не давало покоя. – Столько народу погибло – ведь тысячи только здесь, а в Спитаке, говорят, вообще мало кто остался, а про села и вовсе забыли… И что? И ничего, вот что! Ну, мы приехали, конечно, если кто на самолет прорвался. Но страшно же смотреть! Мужики плачут, ногтями плиты рвут. Порвешь тут, когда ребенок твой под ними стонет, может, умрет через час… «Техника идет»! – сердито передразнил он. – Нет, я понимаю, стихия и все такое. Так что, выходит, про это никто вообще не думал? Никто, что ли, не знал, что тут сейсмозона, что всякое может быть? И, главное, нету же у нас ничего… Швейцарцы от Красного Креста приехали – е-мое! Виброфоны у них, еще такие штуки, чтоб по тепловому излучению определять, где человек лежит. Прямо, Юр, на экране видно, где у него ноги, где голова… Собаки – и те специально обучены, чтоб людей искать под завалами! А какие, сам подумай, в Швейцарии могут быть завалы? Может, раз в сто лет, и то вряд ли, а они собак научили… Почему это так, можешь ты мне объяснить?
Юра вдруг почувствовал, как одновременно с жалостью к Боре поднимается у него в груди раздражение – может быть, просто от усталости? Ему противно стало: этот круглоглазый комсомольский работник спрашивал у него о том, что прекрасно понимала бабушка, что понимали родители, что сам он знал с мальчишеских лет…
– Это ты меня спрашиваешь? – медленно произнес Гринев. – Ты – меня? А может, я тебя должен спросить?
– Да пошел ты! – Борька вскочил с бордюра, на котором они сидели вдвоем. – Праведник хренов нашелся, пошел ты знаешь куда! Не сердись, Юр, – произнес он, помолчав. – Я ж понимаю… Но я этого дела так не оставлю, помяни мое слово! – Он снова сел, ударил себя кулаком по колену. – Я это все досконально выясню в Москве, вот увидишь! Ладно. – Боря отряхнул стройотрядовские штаны, поднялся. – Спиртику бы еще, да времени нет. Пойду.
– Давай уж теперь я тебя провожу немного, – виновато сказал Юра.
Ему уже было стыдно, что он ни с того ни сего вздумал предъявлять Борьке дурацкие претензии. В конце концов, Годунов сейчас в Ленинакане, а не в комсомольском кабинете. И если бы не он, сидел бы ты, Юрий Валентинович, сейчас в Москве со своими претензиями да локти кусал.
Декабрь в Армении был, конечно, совсем не такой, как в Москве. Морозило только ночью, а днем температура еще держалась плюсовая. И все торопились, торопились расчистить завалы до наступления холодов: все-таки было больше шансов, что по теплу люди выживут под развалинами…
Юра решил дойти с Борисом до угла и сразу вернуться. Действительно, надо было поспать, а потом готовить раненых: вечером самых тяжелых отправляли в Ереван, а оттуда самолетом в Москву. Вместе с ранеными улетала склифовская бригада, на смену которой должна была прибыть новая. Ну, а у него был отпуск, и улетать ему было необязательно.
Но разгуливать по улицам Ленинакана просто так, приятно беседуя с товарищем, было невозможно. А с Борькой особенно.