Возраст третьей любви - Берсенева Анна. Страница 43
– Да, – кивнул он. – Не сможем. Не объясняй больше ничего, Сона, прошу тебя. Я и так понимаю.
Он понимал только одно: Сона говорит правду, но, если она еще раз скажет, что любит его, – он просто не выдержит.
Глаза у нее припухли – наверное, плакала днем, когда разговаривала с Тиграном. Но взгляд был такой же, как в первый день, – не отпускающий, как на врубелевской картине.
– Я знаю, Бог мне не простит, что я тебя оставила, – тихо сказала она. – Я не жду для себя счастья, Юра… Но за Тиграна вдвойне нельзя будет простить – если его сейчас оставлю…
– Ты сейчас уйдешь?
Пожалуй, это он зря спросил. Сона была одета, понятно, что она не станет переодеваться при нем, собирать вещи… Он не мог заставить себя подняться со стула. И зачем – чтобы проводить ее до двери?
Сона быстро наклонилась к нему, обняла так крепко, что у него дыхание на миг остановилось, и поцеловала в глаза. Юра почувствовал, как ее слезы текут по его лицу.
Потом она отпрянула, пошла к двери. Ни чемодана не было в ее руках, ни даже маленькой сумочки – кажется, они покупали вместе какую-то дамскую сумочку в магазине на Ленинградском проспекте, рядом с домом…
– Как ты поедешь ночью? – глухо выговорил Юра. – У тебя есть деньги на такси?
А что еще он мог сказать ей на прощанье? Ни на что больше не хватило бы сил.
– Юра, Юра!.. – Она остановилась в дверях, обернулась, обжигая его прощальным взглядом сквозь слезы. – Перед смертью я это вспомню…
Хлопнула входная дверь, и он остался в полной, звенящей тишине.
Больше всего ему хотелось уехать – куда угодно, куда глаза глядят.
Не потому что хотелось развеяться, переменить обстановку. Юра вообще не замечал «обстановки» – ничего кругом не замечал…
Но невыносимо было находиться среди любящих людей – родителей, сестер. Он видел, как старательно все они делают вид, будто ничего не произошло, и подыгрывать им в этом спектакле у него просто не хватало сил.
Конечно, он работал – это было единственное, что осталось. И, к счастью, на работе нельзя было позволить себе роскошь размышлять о чем-нибудь постороннем. Так что работал он в этот месяц столько, сколько не работал никогда в жизни. Разве что в Армении…
Но невозможно же было совсем переселиться в Склиф! Приходилось возвращаться домой. Конечно, никто из домашних не требовал от Юры никаких особенных знаков внимания. Да они вообще ничего от него не требовали. Но все-таки надо было что-то им говорить, отвечать, придавать лицу какое-то выражение. А Юре казалось, что все лицо у него окаменело и даже подобие улыбки ломает его изнутри.
Только одна была минута короткого облегчения. Он настолько не ожидал ее, что запомнил.
Юра хотел отдать Еве ключи от гарсоньерки, но потом вспомнил, что и ей они уже ни к чему. Денис Баташов наконец разменялся с родителями и теперь изредка приглашал Еву к себе, бдительно следя, впрочем, чтобы она как-нибудь ненароком не осталась насовсем.
Так что ключи Юра отдал Полинке, изо всех сил постаравшись при этом выглядеть спокойным.
– Вот, мадемуазель Полин.
Юра протянул ей связку с брелочком – гранатовым сердечком, пронзенным серебряной стрелой. Брелочек подарил бабушке Миле какой-то безутешный поклонник, и она хранила его как память о том, что «прямые чувства, Юрочка, ведь не могут быть пошлыми, даже если выглядят таковыми».
– Зачем мне ключи? – спросила Полинка.
Она смотрела на брата так же, как папа часто смотрел: чуть исподлобья. И глаза отцовские, слегка раскосые, черные виноградинки. Все они были неуловимо похожи друг на друга, даже ни на кого не похожая Ева…
В Полинкиных глазах выражалось только удивление.
– А мне зачем? – пожал плечами Юра. – И Еве, кажется, ни к чему. А ты рисовать там будешь. Устроишь настоящую мастерскую! Мы же тебе мешаем, наверное, а, художница?
И тут он увидел, как просияло Полинкино лицо. Такая открытая радость блеснула в ее глазах из-под рыжей челки – невозможно было утаить. Да и зачем таить, когда тебе всего-то пятнадцать лет и взрослые, конечно, до невозможности мешают!
«Наконец-то кончились эти ваши любови унылые! – словно сказали Полинкины глаза. – И чего вы сами над собой издеваетесь, кому это нужно? Давно бы так! Настоящая мастерская вместо этих глупостей, уж чего лучше!»
Может, Юра и выдумал ее слова, может, ничего подобного не думала его рыжая сестричка. Но ему вдруг стало легче дышать, как будто отпустила на минуту стальная рука, сжимавшая сердце. Он даже сам не понял, почему это произошло.
– Ну, рисуй на здоровье, – вздохнул он, глядя, как Полинка прячет ключи в карман своей невообразимой, из пестрых заплаток состоящей юбки.
– Юр, они же все равно в буфете будут лежать, – сказала она. – Если тебе вдруг понадобятся…
– Не понадобятся, – невесело улыбнулся он. – Ты там прибери только, вынеси… лишнее, ладно?
– Ладно, – кивнула Полина. – Не волнуйся, Юр, я все сделаю. Такое там устрою – Третьяковка отдохнет! – подмигнула она.
Он еще раз улыбнулся Полинкиной радости, с удивлением почувствовав, что улыбка не корежит лицо.
Жить Юра перебрался в родительскую спальню. Собственно, это его комната и была до женитьбы, когда он еще жил с родителями. А они спали в гостиной, и была еще детская, как по привычке называли комнату сестер. Никто тогда не ощущал неудобства…
Никто, пожалуй, и сейчас ничего такого не ощущал – только он.
То, что Юра чувствовал, вернувшись в родительский дом, не было обыкновенным неудобством оттого, что в трех комнатах находится больше народу, чем могло бы находиться, или оттого, что он занимает лишнее место.
Он чувствовал другое: невозможно приставить, приладить себя к прежней жизни, как невозможно приживить к дереву отломанную ветку. И куда ее вообще девать, эту ветку?
Юра лежал в спальне, тупо уставившись в потолок, и следил, как мелькают по белой поверхности полосы света от дворовых фонарей, тени деревьев и листьев… В разгар июля весь день стояла духота, легкий ветер поднялся только к ночи, от него колыхалась занавеска на распахнутом окне и как живые шевелились тени на потолке и стенах.
– Не спишь, Юрочка?
Мама неслышно открыла дверь, заглянула в комнату. Юра промолчал, не двигаясь: пусть думает, что он спит.
Но маму трудно было обмануть молчанием и ровным дыханием.
– Я забыла тут, – сказала она, подходя к трельяжу и открывая ящичек под зеркалом. – Заберу только, погоди минутку.
Но вместо того чтобы сразу уйти, забрав что-то из ящичка, мама так же неслышно подошла к кровати, села рядом с ним.
– Не спишь… – сказала она, кладя руку на его лоб, над закрытыми глазами. – Маленький мой, как же ты измучился… – Юра молчал, по-прежнему не открывая глаз, но она говорила и говорила, гладя его виски, убирая волосы со лба. – Бабушка, помню, когда умирала, все мне говорила: «Надя, Надя, мне страшно его оставлять, даже на тебя! Ты его сильным считаешь, взрослым, а у него беззащитная душа…» А я, дура, тогда не понимала…
Мама наклонилась, поцеловала его в лоб легким, едва ощутимым поцелуем. Она и температуру ему так мерила в детстве – всегда целуя – и определяла с точностью до одной десятой. А Юрка тут же вытирался ладонью: не любил, чтобы в лицо целовали…
Мама гладила его виски и щеки, тени от листьев мелькали по ее лицу, делали его неузнаваемым. Юра вдруг вспомнил, как Сона гладила его: тыльной стороной ладони, потому что иначе руки не чувствовали…
Он почувствовал, что больше не может сдерживать себя, нет у него больше сил на то, чтобы все время находить в себе эти силы! Слезы потекли по его щекам, по маминым пальцам – тяжелые, мучительные, не приносящие облегчения слезы…
– Сыночек мой бедный, – тихо говорила Надя. – И в груди у тебя сердце, и сердце в голове… Как такому жить, как ты будешь жить, мой сыночек?..
Он молчал, не стесняясь своих слез и больше их не сдерживая, – но пустота и тяжесть в груди не становились меньше.