Возраст третьей любви - Берсенева Анна. Страница 68
А теперь он просто хотел ее, так вожделенно и неуемно, как будто сто лет не был с женщиной. Он едва сдерживал себя, раздевая ее вчера сонную, руки дрожали, сжималось горло. Но будить все же пожалел. Да это ведь и не сон был у нее, а тяжелое забытье…
Ему казалось, что Женя не может не чувствовать грубости его желания; у него губы пересыхали и челюсти сводило.
И когда он позвал ее, притянул за руку, стал целовать, больно придавливая губы, когда прижимал ее к себе, другой рукой стягивая брюки, когда он уже ни о чем не мог думать, – тогда ему еще больше казалось, что ей неприятна жадная торопливость его движений.
Но он не мог в эти минуты рассуждать, растягивать удовольствие для себя и для нее. Она нужна была ему вся, и немедленно, весь он рвался из себя, и в глазах темнело.
Юра сам не помнил, как разделся – стянул свитер, тельняшку, торопливо стоптал брюки. Женя уже лежала на топчане и, приподнявшись, помогала ему делать то, что он хотел: тоже что-то стягивала с него, расстегивала… На секунду она коснулась рукой его голого живота – и Юра задрожал весь, чуть не вскрикнул от близости ее руки. Почувствовав это, она медленно опустила руку ниже, провела ладонью, чуть сжала пальцы…
Он метался, лежа на спине, всего себя чувствуя в ее ласкающей ладони. К той минуте, когда Женя наконец отпустила его, прижалась всем телом, – ему уже мало осталось времени, он уже не мог долго… Все так быстро получилось, она ничего, наверное, не успела…
И вдруг, в эти стремительные мгновения, когда он наконец добился того, чего хотел всем телом, всем собою, – Юра почувствовал, что все изменилось.
Как будто желание вышло из него, вылилось со стоном – физическое, изматывающее желание – и вместо него пришло что-то другое; за этот краткий миг он не успел понять, что же.
И вот теперь, лежа на его плече, Женя смеялась: «А почему же мне с тобой так хорошо?» – и он понимал, о чем она спрашивает. Конечно, хорошо ей было вопреки его спешке… И он сказал: «Я тебя люблю», – раньше, чем успел понять, что это правда.
То, что налетело на него таким вихрем, сразу проявившись только как обычная, хотя и очень сильная, мужская тяга, – было, оказывается, просто любовью.
Оттого Юра и растерялся сначала: не ожидал… Он ведь знал любовь – любил Сону, его любили женщины, такие же разные, как их полузабытые лица. И в каждой из них его привлекала новизна – не только телесная, но новизна чувств, с ними связанных. Даже в Соне – этот мрамор, который он смог сделать теплым, живым… Но в том, что он чувствовал теперь, не было и следа новизны, столь прекрасной и желанной в отношениях с женщинами.
Наоборот: Женя еще только положила руки ему на плечи, обняла за шею, погладила затылок, – а ему показалось, что это было с ним всегда и никогда не будет по-другому. А теперь, когда она лежала у него на плече и дышала ему в самое сердце, – это чувство стало таким острым, таким пронзительным, что Юра не мог пошевелиться, как от боли.
Наверное, Женя почувствовала его напряжение – чуть отодвинулась, поцеловала почему-то в ухо, сказала негромко:
– И я тоже не понимаю, что со мной. Лучше не думать, Юра… – И добавила другим голосом: – Какая тельняшка у тебя красивая, ты в ней как кот Матроскин!
Тельняшка была расстелена под нею, поверх пихтового лапника; Юра не помнил, когда это сделал. Но Женин голос словно освободил его.
– Это мне на флоте подарили, – улыбнулся он, переводя дыхание. – Я у них там работал однажды, вот и подарили на память.
Она стала расспрашивать, что это за работа была. Сначала ему показалось, что Женя просто старается не касаться того, о чем «лучше не думать», поэтому говорит о постороннем. И вдруг он с удивлением заметил, что ей в самом деле интересно то, что он рассказывает.
И с не меньшим удивлением почувствовал, что сам увлекается рассказом, вспоминая эту давнюю историю – когда взорвались снаряды на военном корабле и его вызвали прямо из больницы…
Штормит, никто не обращает на это внимания, а ему кажется, что из-под ног ускользает палуба после двух бессонных суток, и вот наконец все кончилось, всех раненых отправили вертолетом, к борту подходит катер, чтобы отвезти его на берег, и вдруг капитан второго ранга Опенченко выносит ему эту тельняшку…
Женя слушала, обхватив руками коленки. Щеки ее раскраснелись, хотя «буржуйка» постепенно остыла.
– Как удивительно, Юра… – сказала она, когда он замолчал.
– Что удивительно? – не понял он.
– А ты можешь сказать, зачем ты все это делаешь? – спросила она вместо ответа.
Юра усмехнулся:
– Могу. Но не скажу.
– Почему?
– Да потому что такие вещи не говорят, Женечка, – улыбнулся он. – Этого не надо говорить, а то этого не будет.
– Да я понимаю… – медленно произнесла она. – Оденься, Юра, милый мой! Смотри, побелел весь от холода… И чай твой остыл. Что это ты там заварил такое – смотреть страшно!
– А ты наоборот – горячая, как печечка! – Он на секунду прижался лбом к Жениному плечу, потом быстро заглянул в ее глаза, светло и тайно мерцающие в полумраке. – Одеваюсь, родная моя. Сейчас протопим снова. И как только они жили с этими «буржуйками» в революцию, не знаешь? Я бы, наверное, лучше до смерти замерз, чем по сто раз за ночь от тебя отрываться.
Женя давно уже уснула – мгновенно, и правда как ребенок. Только что обнимала его, прижималась всем телом, на плече у него отдыхала после его ласк, страстных и долгих. И вдруг потерлась виском о его руку и затихла – и Юра увидел при свете тусклой луны, пробившемся в окошко, что она спит, чуть приоткрыв рот.
Он осторожно вытащил руку из-под ее головы, подложил вязаную шапку ей под щеку, накрыл Женю своей курткой и, неслышно ступая, вышел из избушки.
Тишина стояла такая, какой он не слышал никогда. И далекий плеск волн у берега был частью этой тишины – так же, как гул высоких аянских елей у самой опушки. Снег постепенно съедался густым бесконечным туманом и все-таки был еще глубок; вдвоем с Женей они еле вытоптали тропинку к роднику.
Юра сел на широкий пенек у самой двери, достал из кармана кисет с махоркой, тоже оставленный на стане рыбаками. Это, конечно, люди… От самосада горло продирало, как от перца, но лучше уж такой табак, чем никакого. Он вспомнил, как в Ткварчели все готов был отдать за одну затяжку, когда выходил из операционной и чувствовал, как руки сразу же немеют, потому что он наконец позволяет им расслабиться.
Абхазия вспомнилась так отчетливо, что Юра чуть не вздрогнул от ясности этой картины, мгновенно вставшей перед глазами. Он невольно оглянулся – и тут же понял почему: подумал, вдруг Женя сейчас выйдет к нему, и тогда он расскажет ей о том, о чем до сих пор никому не мог рассказать, потому что об этом невозможно говорить, потому что слова фальшивят и стыдно их произносить…
Но она спала в темноте избушки, приоткрыв губы, опухшие от его поцелуев, а картина стояла перед его глазами по-прежнему. И, вздохнув, Юра вгляделся в отчетливые контуры своих воспоминаний, представляя, что пересказывает их Жене.
Он только старался не думать, как будет вспоминать потом – один, совсем без нее…
В Абхазию его, конечно, сманил Годунов.
– Юрка! – надрывался его голос в телефонной трубке. – Ты что, совсем охерел? Доктор Чехов офигительный, да? Сидишь на своей каторге, как будто тут тебе делать нечего!
– Ты говори, Боря, говори. – Юра улыбался, представляя круглые от возмущения Борькины глаза и встопорщенный «ежик» у него на макушке. – Чего зря орать-то, ты говори толком: что случилось?
– Да что случилось, у вас телевизора там нету, что ли? Война в Абхазии случилась!
– Так ведь не в Москве же, – уже нарочно дразня Годунова, сказал Юра. – Ты же из Москвы звонишь?
В ответ последовала целая матерная очередь – впрочем, не злобная.
– Ты, короче, давай бери отпуск и прилетай! – прокричал Борька. – Оплачивают же тебе хоть раз в году дорогу? Прилетай, Юрка, дело есть, на месте расскажу!