Голая пионерка - Кононов Михаил Борисович. Страница 23

«Не Мария ведь я! – говорит ему дева. – Просто Муха – и все. Что-то путаешь ты, Лукич! Пионеркам богов рожать – занятие классово чуждое!» – «Так ведь я и не совсем Лукич! – мужичок бороденку поглаживает. – Проснешься – поймешь. Все тайны тебе откроются, все печати падут. Если проснешься, конечно. А то ведь, гляди, проспишь, неровен час, второе пришествие Господа нашего, окончательное всеобщее воскресение. Так что бдительность повышай, бляха-муха, не проспи нас всех вдрызг, приснодева шалавая…»

Дрыгнул начищенным сапогом Маркс Лукич, завел свою красную мотоциклетку с полоборота. Крылами самолетными захлопал, чудак-человек, гаркнул по-петушиному, яко фельдмаршал Суворов в одноименной кинокартине, когда переходил Альпы с горки вниз прямо безо всяких салазок, воодушевляя войска примером бесстрашной своей задницы, – да и ринулся с места в карьер прямо на Муху, попердывая мотором да горохом треща армейским – пень старый. Отскочить она не успела. Мотоциклетка же взвилась на дыбы, как Сивка-Бурка, заржала басом и в небо прянула – жуть! Как будто бы между товарищем Марксом и Мухой невидимая стояла прозрачная стена, по ней и въехал он обратно в свой вышний рай. Только колеса мелькнули и крылья с красными звездами. Круглые, крепенькие, широкие крылышки, точно как у «ястребка» в ленинградском небе. От грохота мотоциклетного и пробудилась – от самолетного воркотанья.

Очнулась – а «рама», разведчик немецкий, над землянкой пролетевший ночью, уже далеко в тылу еле слышен. А Лукич стоит перед Мухиным топчаном на коленях. На нее слезящимися глазами смотрит, крестится и шепчет: «Благословенная Ты в женах и благословен Сын Твой, Иисус…»

– Ты чего? – Муха ему испуганно. – Совсем уж рехнулся?

– Молюся. А тебе чего? – Лукич отмахнулся досадливо. – Дрыхнешь и дрыхни себе. Ну? – он переступил на коленках, кряхтя и морщась.

Так ты что ж – на меня, что ль, молишься? Я-то при чем тут с богами вашими? Ты, совсем уже, бляха-муха!…

– Побогохульствуй мне! – Лукич прикрикнул. – Иконы-то нету! За неимением гербовой, как говорится… А и чем ты, дева, хуже иконы будешь, так-то говоря? Венчик вокруг башки твоей пустой подмалевать, дитенка к сиське подсунуть – и готовая Дева Мария. Утоли Мои Печали – как согласно всех уставов нам гласит – такие же и под глазами фонари, и худущая, как три года не кормлена.

– Не Мария я – просто Муха, – шепотом дева пробормотала, вспомнив на слове «Мария» весь свой дивный сон разом и перепугавшись, что слова ее собственные то снятся, то сами собой говорятся – опять, значит, заплуталась, спутала сны Лукича со своими, – уж не потому ли, что вход в землянку заколотила сама?

Пока Ростислав жив был, Муха, впрочем, и думать забыла про старичка на мотоциклетке. Каждый вечер – в лесок, как в наряд. Возвращалась заполночь, измученная ласками жениха, с тяжестью в животе, но так и не расстегнутая. И целовала она Ростислава не раз в губы. Почему-то хотелось самой. Вот ведь как природа устроила – научная фантастика!

А ровно через недельки две так примерно залетел он, соколик ясный, перед внезапной дуроломной атакой к ней, в пулеметное гнездо, в щеку Муху чмокнул. «За тебя, родная, биться буду!» – крикнул, всхлипнув. Сам бледный – жуть. Осип Лукич отвернулся, сплюнул. Только одно слово и сказал: «Пов-видло!…»

После боя, устроенного лишь по требованию нового дивизионного начальства проверить боеспособность на флангах, принесли санитары защитничка Ростислава на плащ-палатке. А голову его – отдельно, в мешке рогожном. Хоронить-то положено с головой, для этих целей мешки и выдаются. Лукич у него с руки часы снял – миниатюрные такие, блестят на солнышке – не передать до чего.

– Керболы-то рыжие, гляди-ка, – Лукич головой покачал.

– Почему рыжий?! – Муха обиделась. Она как раз Ростислава в губы мертвые целовала и гладила его русые волосы, пока никто не видит: то так голову повернет, то этак, все не нацеловаться дурынде, смешно даже, раньше надо было, – так про себя и твердила, – раньше надо было, раньше, бляха-муха! А сама про себя еще глубже понимала, что если бы можно было как-то так забрать эту любимую голову тяжелую с собой, и возить везде по войне, и целовать иногда по ночам, – то больше бы ничего и не нужно фактически, уж будьте уверочки. Вот и обиделась на Лукича:

– Какие же мы рыжие? И никакие мы не рыжие вовсе, а настоящие русые! Да, Ростик? Скажи дяде: я лусый! Да? Я лусый! Сказы!

– Хорош дурью маяться! – Лукич ее оборвал. Отобрал лейтенантскую голову, в мешок завернул. – Я говорю – байки у него рыжовые. Ну – золотые значит. Часы-то. Раскумекала, доча? Я про часы.

Муха закивала головой радостно, стремясь показать Лукичу, что не только вполне нормально сознает его слова, но и поняла уже, до чего глупое проявила, совершенно детское поведение с головой Ростислава. Как чудачка какая-то, честное слово!

– Повезло тебе, доча! – Лукич закурил. Хоть один мужик за тебя лично и совершенно сознательно жизнь отдал. В мирное-то время такого не дождешься, будь ты хоть самая занудная недотрога…

А часы те Муха потом капитану одному отдала. Молодой оказался, а уже весь седой. Веселый такой, все грозил: я, мол, тебя усыновлю! А она ему в ответ: не усыновлю – удочерю! Вот смех был! Капитан всё анекдоты травил. Между шутками да анекдотами Мухе легко с ним было, да и быстро все получалось, не успевала устать и обозлиться. Наоборот, смеялась под конец, когда он ей докладывал: «Проверено, мин нет!» Вот и подарила часы, что не мучил, не травил душу. Интересно все-таки, как же его звали-то? Всех хороших людей либо Колей зовут, либо Сашей, давно заметила. Саша, наверное. Нет, все-таки Коля! Николай Сергеевич. Ну да, Николай Александрович… Или все-таки Саша? Александр… Нет, наверное, все же не Александр… Да господи же – Коля, Саша, – мировой парень и все, веселый. Погиб, наверное. Он сапер был, на разминирование приезжал, в командировку, из-за Мухи только и задержался на три дня. Точно погиб. У всех саперов одна судьба, давно известно. Самая страшная судьба…

Нет уж, хоронить своего барашка безголового Муха не пошла – мерсите вас с кисточкой! Хотела сама-то, по правде говоря, да Лукич отсоветовал, спасибо. А ночью вдруг разревелась, как девчонка, – стыдно вспомнить. Что всякий мужик, если с ней хоть раз в дружбу вступит, обязательно его убьют скоро, Муха заметила давно. Удивлялась, конечно, сначала, а потом-то привыкла. Лукич, кстати, этому странному положению дел даже объяснил причину. Он с Мухой как-то раз сам об этом заговорил.

Кого из офицеров роты в тот день пуля шальная нашла – и не вспомнить. Вроде был младший лейтенант какой-то, то ли старший. Брюнет, кажется. Да, курчавый такой, чернобровый. Нет, курчавый до него еще на мине подорвался. В общем, как-то после ужина Лукич спрашивает:

– Ты, доча, замечаешь или не замечаешь, как твоих кавалеров смерть любит? Не замечаешь? Ни одного, вроде, не обошла, сколько я при тебе евнухом состою. А?

– Война! – Муха плечами пожала. – Войне-то какая разница? Ей начхать, лычки мужик носит или погоны со звездами. Что ж я могу сделать? – она закручинилась.

– Да я не о том! – Лукич закряхтел. – Как тебе объяснить. У меня давно уж получается вроде как примета. Я и Саньке Горяеву даже внимание обращал. Как мужик к Мухе нашей подкатился – так, значит, не сегодня-завтра хоронить его будем. Не в бою убьют – так «рама» с воздуха очередью прошьет. Не «рама» – так мина прихлопнет. Я одно время стал даже учет вести. Ну и сразу испугался, бросил это дело. Заговоренная, думаю, девка, ну ее к Богу в рай. А что мужики перед концом облегчение получают – это большое дело. За это тебе, если по-настоящему говорить, особая медаль полагается и фронтовое товарищеское спасибо.

Муха приосанилась, построжала лицом.

Лукич, отдуваясь, разлил из фляжки заначку себе и Мухе поровну:

– Давай помянем их, доча! Всех разом. Царствие небесное!

Выпили не чокаясь, Лукич до дна, Муха – один глоточек.

– И кто ж меня заговорил? – спросила она, утирая с губ спирт рукавом гимнастерки